Выбрать главу

Поскольку опыт, о котором идет речь, просуществовал на поверхности физики вот уже больше 30 лет, стоит описать его поподробнее.

Уже говорилось, что прибор надо было сделать из алюминиевых лепестков толщиной 10 микрон. Число таких лепестков достигало сотни. Все лепестки надо было насадить на общую алюминиевую ось вперемежку с алюминиевыми же шайбами, толщина которых с точностью до 1 % равнялась 0,02 см. Шайбы предназначались для того, чтобы создать одинаковое расстояние между лепестками и придать им параллельность.

Весь прибор в собранном виде должен был обладать точной осевой симметрией, а для этого хорошо было бы обточить его на токарном станке. В кусочках фольги произвольной формы с помощью пробойника я вырезал отверстия, затем эти кусочки и разделяющие их кусочки бумаги насадил на ось с винтовой нарезкой на конце и всю эту массу плотно зажал между двумя стальными пластинками с помощью гайки. Механик вставил ось в цангу, запустил станок, и резец… пошел рвать бумагу и алюминиевую фольгу, превращая все в клочья.

Мы с токарем Алексеем Макаровичем Гончаровым долго скребли в затылках. Наконец решили: я соберу еще одну такую же заготовку, заморожу ее в жидком воздухе и Гончаров обточит ее в холодном виде. Но алюминий хорошо проводил тепло внутрь заготовки, и она успевала согреться раньше, чем кончалась обработка. Только после четвертого или пятого замораживания работу удалось довести до конца.

Теперь предстояло расчленить заготовку на алюминиевые и бумажные кружочки и выровнять их. Механический пресс стоит у моего стола в лаборатории, но алюминий — металл очень мягкий: не успеешь распрямить диск, глядишь, а он уже опять мятый. О том, чтобы такой диск взять в руки, не может быть и речи, от одного прикосновения на нем появляются изгибы и изломы.

Однажды просыпаюсь рано утром с чувством готового решения. Сделать фольгу совершенно плоской можно, равномерно растянув каждый диск на оправке. Одеваюсь и бегу в лабораторию. Оправка готова, и вот уже рука устала дергать рукоятку пресса, диски натянуты, но… их коробят огромные напряжения, необходимой жесткости нет. С неудачей пришли ознакомиться все.

В сочувственном гомоне мозги почему-то не хотели работать. Они предпочитали делать это по ночам, и хотя спать приходилось очень мало, а потому сон бывал крепким, русская пословица «утро вечера мудренее» оправдывалась всякий раз, как только дело заходило в тупик. Правильные решения приходили ко мне подсознательно, во сне.

Скидываю ноги с кровати, а в голове уже ясная картина: на каждом диске надо сделать ребра жесткости. И полная технология: необходимо на матрице сделать один круговой валик и концентричную этому валику канавку, высота и глубина которых равны толщине шайбы. Соответствующие канавка и валик, в точности таких же размеров, должны быть сделаны на пуансоне. И тут мне на помощь снова пришла высочайшая квалификация Гончарова, всегда готового выдать для науки все, на что он только был способен. Не будь Алексея Макарыча — не было бы и эксперимента, повсеместно известного как «Андроникашвили-эксперимент».

Как много значит для ученого замечательный профессионализм и потребность бескорыстного (именно бескорыстного) служения науке, которая так часто проявляется в людях, обслуживающих научное учреждение! И как редко мы вспоминаем этих людей…

Стеклодув Петушков, машинисты ожижительных установок Яковлев и Мрыша, механики и токари Минаков, Арефьев, Гончаров, Христюк, Корольков — все это люди, сделавшие для меня гораздо больше, чем сделало большинство моих друзей и коллег по профессии. Без их доброго отношения, без их бескорыстной дружбы мои успехи в науке были бы совершенно невозможны.

…На этот раз не помогла и дружба. Ребра придали фольге жесткость, но напряжения остались столь сильными, что диски повело, как крылья вентилятора.

«Последний штрих» пришел по безнадежности или по интуиции — не помню. Я взял два листа шероховатой бумаги, проложил между ними диск из алюминиевой фольги, вставил все это между пуансоном и матрицей и нажал на рукоятку пресса.

С трепетом разъединил листки бумаги и вынул металлический лепесток — совершенно плоский и жесткий. Но не блестящий, а матовый. Шероховатость, появившаяся на нем благодаря неровностям поверхности бумаги, приняла на себя (или, лучше сказать, разрядила) все напряжения, искажавшие форму лепестка.

Я слегка дунул, и легчайший листок отделился от стола и стал парить в воздухе.

Это была победа. И страшное волнение. Настало время собирать лепестки в стопку. Не прикасаясь к ним пальцами. Подхватываю их лопаточкой из тонкой слюды и как бы роняю на ось, зажатую в миниатюрные тиски. Собрав стопку, заключаю ее в алюминиевую оболочку с толщиной стенки всего лишь в сотую долю сантиметра — шедевр, вышедший из рук Виктора Христюка. В этой эфемерной броне моему детищу были не страшны даже руки Ландау, которому я разрешил подержать прибор несколько секунд, что он и сделал с весьма понимающим видом.

Но вот прибор скреплен с тонкой, прямой, как стрела, стеклянной палочкой, другой конец ее подвешен на упругой бронзовой проволочке.

В дьюар, в котором трепетно колотится о стенки моя стопка, залит жидкий гелий — и эксперимент начинается.

Как ни странно, опыт удался с первого раза. С секундомером в руках, с прикованным к шкале взглядом я измерял период колебаний стопки дисков. Время от времени крутил вентили и, понижая упругость паров гелия в дьюаре, уменьшал температуру. Вместе с температурой совершенно явно уменьшался и период колебаний. Когда жидкий гелий выкипел, я выключил установку, схватил попавшийся под руку кусок миллиметровки и, вооружившись логарифмической линейкой, наскоро нанес несколько точек и провел кривую.

Кривая получилась плавная, только одна точка выскочила за пределы погрешности опыта.

12. Тезис доказан

Большинство московских и ленинградских теоретиков обладают высокими и немужественными голосами. Но мой лучший друг тех лет Аркадий Бенедиктович Мигдал говорит хотя и высоким голосом, но мужественным. Во все времена он увлекался всевозможными видами спорта, благодаря чему был атлетом в истинном смысле слова, и лишь сильная близорукость, заметная по тому, как он постоянно щурился и выдвигал голову вперед, делала его движения не всегда уверенными и точными.

Он работал над созданием теории сверхпроводимости. Впрочем, его научные интересы были очень широки: он занимался и теорией космических лучей, и теорией прохождения заряженных частиц через вещество и связанных с этим ионизационных эффектов, и теорией атомного ядра, и другими проблемами.

Будучи высокоталантливым человеком, Мигдал в то же время не умел принимать в расчет ни широты своих интересов, ни своей неорганизованности, ни трудоемкости той или иной проблемы. Почти ежедневно он вбегал в мою комнату с заявлением: «Элевтер! Можешь меня поздравить. На следующей неделе я уже окончательно решу проблему сверхпроводимости. Мне осталось совсем чуть-чуть, и главное, все трудности уже позади». При этом он ерошил свои непричесываемые волосы, которые делали его родным братом Макса и Морица — персонажей назидательной немецкой книжечки о двух непослушных мальчиках. Впрочем, принадлежность Мигдала к семейству Макса и Морица выдавала не только прическа — в качестве критерия сходства можно было бы избрать и многие другие параметры, например усидчивость.

Генеральная проблема его жизни — сверхпроводимость. Даже после того как эта проблема была решена в работах Николая Николаевича Боголюбова и американцев Бардина, Купера и Шрифера, она осталась для Мигдала главной. В конце концов, совсем недавно, он создал свою теорию сверхпроводимости, но не для металлов, как это делают все, а для атомных ядер. А затем — для звезд, называемых пульсарами.

Он был очень дружен с Вивой и с Ираклием, может быть даже больше, чем со мной, и мы виделись с ним постоянно, то у меня, то у него, то на Арбате, только не в институте, куда он заглядывал редко, как, впрочем, и во все другие учреждения, с которыми был когда-либо связан.

Именно ему первому я позвонил из дому, куда прибежал ошалевший от радости, вызванной тем, что на графике зависимости роэнкро от температуры кривая поползла вниз. Именно Мигдалу надлежало сыграть роль сосуда, в который должна была вылиться моя радость, и он сыграл эту роль великолепно. Через минуту он был у меня. В упоении мы рассматривали мою кривую, которая в общем согласовывалась с теоретической кривой Ландау, хоть и шла все же заметно выше. Но главное, конечно, заключалось не в этом. Главное заключалось в том, что качественно теория Ландау была подтверждена, что гелий в моих экспериментах и стоял и двигался одновременно.