Выбрать главу

Люди, сидящие в зале, думали об одном и том же.

В следующий миг Прохор Самсонович взял себя в руки.

“Никто не знает, как мне тяжело! – думал он, глядя на расплывающиеся перед глазами лица. Опирался ладонями о мокрый стол, стараясь сфокусировать взгляд. Кто-то из присутствующих товарищей осторожно поднял графин, поставил его на стол. – В зале, и даже в президиуме, нет ни одного человека, которому я мог бы по-дружески все рассказать. Что же это за социализм мы такой построили, если комсомольцы убивают друг друга просто так, если суд творится неправедный, если каждый человек живет сам по себе?”

Сделав глубокий вздох, Первый призвал собравшихся к спокойствию, после чего партийно-хозяйственный актив продолжил работу.

Прохор Самсонович взял графин и, прямо из горлышка, допил остатки теплой воды, успокоительно промчавшейся по пересохшему горлу.

Поставил графин на место, кашлянул в кулак, велел выступающим соблюдать регламент.

Шагая домой после совещания, Прохор Самсонович замечал, что встречные люди почему-то отводят от него глаза.

Жаркое, без единой тучки небо, палящее солнце. Бесхозяйственность в руководстве, засуха в душах. Ненависть разрывала провинцию на куски, пузырилась гроздьями опухолей на человеческих лицах.

СЛЕДСТВИЕ

Разбирательство по убийству десятиклассника проходило через пень-колоду. Первому старались об этом деле не напоминать.

Но уже тогда сердитые старушки грозили ему вслед закорюченными пальцами: девку задавил, а всю вину свалил на несчастного Костю.

Сынок-бандит школьника ухандокал, и всё-то/им/// сходит с рук!

Прохор Самсонович позвонил прокурору и потребовал, чтобы тот быстрее заканчивал “эту волынку”. А сам думал: надо шалопая в институт устраивать, чтобы не болтался в райцентре и не портил отцовский авторитет.

Оформлялись следственные документы, не за горами был суд.

Блудливо-виноватая физиономия стиляги маячила дома. Домработница

Глафира жаловалась: Вадимчик ворует вашу водку, весь ящик изничтожил, и наливка из подвала куда-то делась…

Вадим перестал ходить в кино, на танцы, слушал без конца своих

“Путников”. В то же лето “золотая” троица обзавелась мотоциклами – модными “Явами” и “Чезетами”. Гоняли в лес, на речку, в соседний городок, кутили в компании девушек.

С отцом Вадим был предельно вежлив, старался не попадаться ему на глаза. До сего дня не желавший слышать об учебе, он сам теперь хотел скорее поступить хоть в какой-нибудь московский институт. Торопил

Прохора Самсоновича: давай, батя, действуй! Надоел мне ваш глупый поселок!

Исчезла вдруг из комода зарплата Первого, из которой не успели потратить ни копейки. Прохор Самсонович наорал на стилягу, а тот знай себе, ухмыляется: ничего, дескать, не знаю. Сам трезвый, значит, деньги пошли на какое-нибудь “дело”. Он ведь намекал, что надо будет откупаться… Кроме того, Вадим попросил отца снять еще четыреста рублей с книжки. Дескать, надо передать матери Стрижа на лечение. Отец тут же выполнил его просьбу.

По слухам, – и откуда люди всё знают? – тысяча двести рублей, которые собрали три приятеля, чтобы передать матери Стрижа, до нее так и не дошли, потому что собранную сумму вызвался передать именно стиляга. Прохор Самсонович стал замечать в комнате Вадима дорогие вещи – магнитофон “Яуза”, фотоаппарат “Киев”, и рябиновую настойку у матери перестал воровать – от парня разило армянским коньяком и дорогими сигаретами.

СУД

Стриж, как и договаривались, взял вину на себя. Местный народ знал, что дело тут не в обещанных деньгах, которых Стриж и его мать так и не получили: парень все-таки замешан. Зеваки в зале суда недоуменно поглядывали на Стрижа: неужто этот плюгавый мог в одиночку забить до смерти крепкого десятиклассника, футболиста?

Свидетели подтверждали: Стриж вывел юношу на улицу. Следствие предъявило неоспоримые улики.

Я тогда был мальчишкой, толкался в толпе, мне почти совсем ничего не было видно. Маячило вдалеке бледное лицо Стрижа с выступающими костями скул.

Металлической решетки в те годы в зале суда не было – скамья из цельной доски, на которой обычно сидели подсудимые, отгораживалась от зала деревянным барьером, похожим на балкончик. Стриж почти все время стоял, опираясь на перила. Я не мог понять, на кого Стриж смотрит. Они, все трое, тоже были здесь, не могли не прийти.

Договаривались не приходить, но усидеть дома не смогли.

Одеты скромно, прислонились к стене со сложенными на груди руками, жадно втягивают ноздрями воздух – спёртый, пропитанный людскими испарениями и затаённой ненавистью к ним. Прячут глаза – здешний народ, сволочь, всё знает!.. Факт для массы ничто, а вот правда всегда под рукой, зато слова, журчащие в устах судьи, нужны лишь мертвой букве закона.

Настроение неопределенного ожидания висело над судебным заседанием свинцовой радугой. Истина по привычке надела маску, улицы поселка полнились шепотками.

Участковый Гладкий тоже всё знал, время от времени на его круглом розовом лице возникала кислая затаенная улыбка.

Он сидел в первом почетном ряду, почти не шевелясь, изредка одергивая портупею. Форменная фуражка с кокардой лежала у него на коленях. Так надо! Это “надо” Гладкий осознавал намного четче, чем любой другой житель поселка.

“Кто находился в тюрьме, тот обязательно туда вернется! – сказал на процессе Гладкий, имея в виду Стрижа и ему подобных. – Много вольностев стало предоставлено народу! Надо всех заставлять фактическим образом исправлятца!”

В перерывах “золотая” троица выходила на порог, жадно курила, а все на них потихоньку смотрели. Зато водку целую неделю, пока шел суд, не пили, терпели изо всех сил. Надо выждать, и тогда хоть в стельку, глухо и утробно, без тостов, зато, как живые, зазвенят наполненные доверху граненые стаканы. Напившись, набьют друг другу физиономии, порвут рубахи и, вытирая кровавые сопли, скуля и подвывая, разбредутся в разные стороны. Но до этого “мероприятия” еще далеко.

Бледные, с блестящими от волнения глазами, они напрягались при каждом вздохе медлительного судьи, восседающего в скрипучем кресле, изготовленном здешним плотником бог весть в какие времена. Чуть выше седой неподвижной головы судьи, на спинке кресла различался резной, небрежно обновленный масляной краской герб с колосьями.

По обеим сторонам судьи две пожилые заседательницы с морщинистыми отрешенными лицами, обе важные до омертвелости, листают беспрерывно бумаги.

Сидел на своем месте бледный, будто восковой, прокурор.

Бесплатная адвокатша оказалась рыхлой пожилой теткой, которая, запинаясь, читала по бумажке оправдательную галиматью. На круглой голове юридической женщины редкие, крашенные в ярко-красный цвет волосы, сквозь которые просвечивает белая кожа головы.

Толпа в тесном зале размеренно покачивалась. Люди, плотно прижатые друг к другу, с трудом дышали, узнавая друг друга со спины, по одежде.

Судья изредка моргал и, кажется, никого не слушал, хотя и задавал по привычке вопросы. “Что он сказал?” – перекатывались по залу взволнованные шепотки.

“Хрен его знает…”

“Замолчите вы, глупые люди, ничего не слышно…”

“Стриж ему чевой-то отвечает…”

Прокурор, очнувшись, попросил для Стрижа двадцать лет.

Адвокатша читала свою непонятную речь, истомленная духотой, она запиналась на каждом слове. Дескать, Стриж убил, но вроде как нечаянно. Ее никто не слушал, знали, что ритуал такой.