О досадных эпизодах его “стиляжной” молодости никто уже и не вспоминал.
Кореш, сын директора молзавода, с помощью друга был пристроен на неплохую должность в министерство.
А вот третьему из этой компании, сыну военкома, не повезло. После смерти отца парень стал окончательно спиваться, бродил по райцентру небритый, неряшливо одетый, бил себя в грудь, плакал, утверждая, что он знает “тайну районного масштаба”. Но кому теперь нужна полузабытая “тайна”?
Почти бомж, но все равно в нем оставалось что-то военное, отцовское, даже чубчик волос свисал наискось четким манером.
Несколько раз его видели на кладбище, где он, покачиваясь, двигался между могил, опираясь на скрипучие ограды. Старушки пришли к выводу, что парень “колдует”, пытаясь получить прощение.
Прохору Самсоновичу надоело слышать о блужданиях сына военкома, и он распорядился, чтобы его отвезли в ЛТП для принудительного лечения от алкоголизма. Долгое время о сыне военкома не было никакого слуху, потом пришла весть о том, что он угорел вместе со своей сожительницей во времянке на окраине Металлограда, где отбывал
“химию” за мелкую кражу.
Стриж отсидел срок от звонка до звонка, ни года ему не скостили.
Соседка Аксинья прислала письмо: мать, Ефросинья Ивановна Стрижова, умерла через неделю после суда, похоронена за счет сельсовета.
САМОГОН – СТАРИННЫЙ ДРУГ!
– Как был скупой Вадимка, так и остался! – ворчит Прохор Самсонович после отъезда Вадима, когда мы остаемся в палисаднике вдвоем. – Я у него деньжат на лекарства вчера просил, так он задумался и уточнил:
“Сколько тебе, отец?” И так небрежно, понимаешь, подал бумажку в сто долларов…
Старик роется в кармане пиджака, находит темно-зеленую, блеклую в вечернем свете купюру: – Вот она, голубушка!.. И в диком сне не могло присниться, что американскими деньгами будем пользоваться!
Слушай, а не купить ли нам на эти доллары самогонки? – Розовое на закате лицо озаряется радостью.
Я засомневался: какой самогонщик сможет разменять сто долларов?
Старик уходит в дом и возвращается с российской сторублевкой, несет ее, зажатую двумя пальцами, и она колышется, как флажок. – Вот, нашенская!
В райцентре, под алым шатром заката, возникает бухающий ритм дискотеки, мы оба вздрагиваем.
Прохор Самсонович в последнее время из спиртного предпочитает самогонку. Водка, дескать, стала “жульническая”, от нее по утрам плохо. А самогонка напоминает о прошлых временах – много ее, матушки, выпито!
Иду к Гене по прозвищу Дёрганый, сорокалетнему инвалиду. Гена болен с детства, походка у него “ломаная”, движения как у робота. К нему можно стучаться в любое время суток, с пустыми руками не уйдешь.
Дверь террасы открыта, на газовой плите жарятся караси, обвалянные в муке, масло вскипает пузырями. Молчаливая сожительница, наклонив пухлое, с “фингалом”, лицо, переворачивает карасей лопаткой, они шкворчат еще пронзительнее.
Гена Дёрганый сидит за столом, перед ним миска парящей рыбы. Он с хрустом отламывает румяный плавник, вопросительно смотрит на меня.
Щеки его лоснятся от жира, на столе груда рыбьих костей.
Сам Гена свою продукцию не потребляет, врачи запретили, потому как давно уже пропил печенку. Зато успешно торгует самогоном. По утрам ездит на вихляющем велосипеде ловить рыбу. В отсутствие Гены самогонкой торгует сожительница Римма, разбавляет ее помаленьку водой, добытые таким образом излишки выпивает. А Гена ее за это поколачивает, он дорожит репутацией “правильного” самогонщика.
Я прошу его продать мне бутылку хо-ро-шей (произношу по слогам) самогонки, плюс четыре жареных карася. На самогонку тариф известный
– тридцатка, за крепость дополнительно пять рублей. За карасей
Дёрганый ломит цену как в ресторане – по десятке за штуку. Пробую торговаться, но Гена – товарищ упертый. Одно слово – самогонщик!
– Не хочешь, не бери… – широкий рот его растягивается в слюнявой ироничной улыбке.
Я соглашаюсь, но требую, чтобы самогонку была “самая-самая”!
Гена кивает лохматой головой, болтающейся то в одну, то в другую сторону, загадочно улыбается. Улыбка у него всегда веселая и хитрая, во все лицо.
Встает из-за стола, вытирает ладони о чумазое полотенце, затем скрывается в темных сенях, гремит посудой, выбирает “хорошую”.
Выносит зеленую бутылку удлиненной советской формы – в таких когда-то продавали ситро, – пыльную, заткнутую не бумажной, но пластмассовой, аккуратно обрезанной пробкой.
Он держит бутылку на весу, смотрит, как я достаю из кармана деньги.
При виде сторублевки в глазах его появляется радость.
Со сдачей Гена не мухлюет, даже пьяных не обманывает. Жареных карасей, каждый размером с ладонь, заворачивает в газету. Мышцы его лица работают плохо, зато всегдашняя придурковатая улыбка перескакивает с одного уголка рта на другой.
Газета от рыбы становится горячей, масло проступает сквозь бумагу, жжет ладонь. По пути покупаю в киоске буханку хлеба, на ходу откусываю шершавую корочку.
Бывший Первый сидит за дощатым столом в палисаднике и задумчиво смотрит на меня, на пухлом от бессонницы лице задумчивость.
Бутылка со стуком утверждается на середине стола, жидкость в ней загадочно преломляет оттенки заката.
Сверкают в надвигающихся сумерках граненые стаканы, называемые в народе “маленковскими”. Прохор Самсонович любит выпивать именно из таких. Стаканы изнутри в капельках воды, рядом пучок лука, пупырчатые огурцы, сорванные с грядки, теплые от дневного солнца, на газете порезанное сало. Разворачиваю темный от жира газетный сверток. Караси еще теплые, почти горячие, от рыбы идет парок.
Бывший Первый с удовольствием втягивает круглым носом запах, напоминающий времена, когда он потчевал свежей рыбой областных товарищей.
– Чего сидишь – наливай! – командует он с начальственной снисходительной улыбкой.
С легким чмоком сдергиваю с горлышка бутылки пластиковую пробку, наливаю граммов по сто.
Тостов не произносим, и так все понятно, молча стукаемся гранями стаканов. Посудины глухо отзываются, самогонка маслянисто колышется, и пахнет, собака, действительно, первосортно! Конфетный сивушный запах распространяется по всему саду.
Я думаю о том, как хорошо быть бедным журналистом и пить самогонку с восьмидесятилетним умным стариком.
Выпивает Прохор Самсонович медленными глотками, глядя поверх стакана напряженными глазами. Обвисший кадык взволнованно трепещет. Допил до дна, довольно крякнул, стукнул донышком о столешницу: хороша, едрит её бабку! Некоторое время он сидит в застывшей позе, шумно дышит носом, нюхает хлеб.
Я пью вслед за ним, откусываю ломтик огурца – хрустит на зубах налипшая к кожуре песчинка, на миг во рту появляется что-то земляное, грустное. Язык и небо обожжены, вкус огурца пропадает в горечи, сивушный дым туманит глаза. Отщипываю от теплого карася корочку. Она тоже хрустит, тает на языке, и я вдруг чувствую запахи пруда, в котором эта рыба когда-то жила…
Старик дышит всей грудью, смотрит на темные к ночи деревья. Слышно, как в доме кашляет Марьяна Прокопьевна.
Старик оживляется, блестят в сумерках водянистые глаза:
– Из чего Гена ее гонит? – спрашивает он пока еще строгим голосом.
– А хрен его знает.
Помолчав, выпиваем по второй. Бывший Первый с удовольствием обсасывает голову жареного карася, нахваливает – давно не откушивал свежей рыбы…