Выбрать главу

Медленно ползли в гору вагоны. Стриж нырнул всем телом под колеса, как в воду, его всосал ветер движения состава. Будто не он сам бросился, а все получилось само собой. В следующий миг он ощутил, как силен поезд, на котором собирался ехать в недосягаемый

Ленинград. Что-то лязгнуло в последний звон ночи, тяжесть накатившего колеса оказалось мгновенной, разбросались на винтики горячие механизмы века, звезды легли на шпалы, пахнущие полынью и мазутом.

НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ

На следующий день хоронили Стрижа, как и его мать, – за счет сельсовета.

Прохор Самсонович неожиданно явился на похороны, надев по такому случаю темный, в полоску костюм – тот самый, про который старушки говорили, что он уже старый, на голове помятая шляпа, зато начистил до блеска ботинки.

– Признал Первый сына-то, хоть мертвого, но признал!.. – перешептывались меж собой старушки.

Старик шел вслед за процессией, а когда наступил момент прощания, скромно отошел в тень черемухи.

Марфа тут же начала к нему придираться:

– Сказал бы хоть словечко, папаша! Привык доклады читать по бумажке, а как сын помер, так он молчит, гада советская!..

Прохор Самсонович машинально вышел вперед, встал в позу произношения речи.

– Да, я сегодня хороню его. Поверьте, люди, я не знал прежде, что он мой родной сын…

Все слушали его, с покорным напряжением вытянув шеи, уверенные в том, что бывший Первый всегда говорит особенные слова.

– Прощай, сын, и вы, люди, меня простите!..

Он с трудом наклонился над гробом, поцеловал покойника в синее обезображенное лицо, прикрытое марлей. Несколько старушек вразнобой всхлипнули. Они с одобрением смотрели на Прохора Самсоновича. Пусть он ни разу не перекрестился, зато плачет по-настоящему.

Мужики заколотили крышку, опустили гроб в могилу. Все начали бросать туда горстями глину. Старик тоже шагнул к яме, крошки из-под его штиблет с шорохом посыпались вниз. Он вдруг заскользил, мы с Левой успели схватить его под руки.

На поминки Прохор Самсонович не пошел, хотя старушки настойчиво и наперебой его приглашали, он для них по-прежнему оставался самым главным на свете начальником. Прямо с кладбища старик, покачиваясь, словно пьяный, побрел домой.

Аксинья, распоряжавшаяся похоронами, зазвала меня и Леву помянуть

“раба божьего Василия” в теперь уже ничейный низкий домик, построенный, наверное, еще до революции, вросший нижними венцами в землю.

За столом, уставленным скромной закуской и выпивкой, приобретенной соседями вскладчину, возникло тихое оживление. Старушки вспоминали, какой Вася был добрый, как он любил свою мать. Нам с Левой подливали магазинной водочки, накладывали в тарелки блины, теплые котлеты. И сами не забывали пропустить очередную стопку.

Мне странно было смотреть на старух, я думал, что скоро Майя сделается одной из них. Память в неуместный момент дотошно воспроизводила уголки Майиного тела, рыжие волоски в ложбинке белого живота.

Поминальной выпивки нам с Левой оказалось мало, и по пути в редакцию купили бутылку водки: поминать так поминать! Редактора Бадикова в редакции не было, его опять вызвали на какое-то совещание.

– Я в своих романах создал новый российский эпос, идеологически оправданный… – объяснял Лева. Его постепенно развозило. – Эта вещь по своему духовному воздействию будет похожа на компьютерную программу, ее можно будет продать потребителям, клянусь надоями и привесами!.. А все эти Стрижи, Вадимы, бывшие Первые – они слишком приземлены, нет в них романтического духа. Они испортили остаток прошлого века, и нечего о них художественно помнить.

– В чем же заключается твоя “национальная” идея”? – спросил я.

– Не иронизируй. Под знаменем “национальной идеи” мои романы обязательно пробьются в печать. Я пока еще не знаю, что она конкретно собой представляет, эта идея, но я заранее расставлю смысловые вехи, по которым она должна идти вперед: гуманизм, демократия плюс…

– Социализм, прорвавшийся “из-под глыб”! – в шутку добавил я.

– Опять ты со своим неуместным юмором? – Мой коллега сердито взглянул на меня.

– Надеюсь, Вадим опубликует твои вещи, он интересуется всякими там

“духовными прорывами” и “национальными проектами”, они ему нужны для оправдания собственной деятельности. – Я старался обнадежить Леву, чтобы он перестал плакать.

– Почему же тогда Прохор Самсонович не верит, что нынешние богачи будут жертвовать деньги на непонятную идею? – Лева шмыгнул покрасневшим от волнения носом, внимательно взглянул на меня.

– Потому что он прожил жизнь и знает людей, в частности своего сына.

– Вадим предлагает признать советское прошлое! – Лева по-пьяному надул губы. – Но разве можно его оправдать, это прошлое?

– Признать тот факт, что оно существовало, придется… – Я люблю иногда подразнить людей, которые, по словам апостола, “надмеваются тленным своим умом”. – Никто не сможет опровергнуть тот факт, что оно, советское прошлое, было на самом деле.

– Не согласен! – вскричал он. – Все мое детдомовское нутро против этого категорически протестует. Здесь более уместны слова Шекспира:

“Погублен век, будь проклят он!”

– Но это не значит, что мы должны отшвырнуть неудавшийся век, как тряпку. Мы с тобой жили в том веке пусть маленькими, но личностями.

– Да, “человек”, “личность” – понятия именно и только советские.

Стриж был на суде личностью, он смог взять на себя чужое преступление.

– Но почему же он не смог жить дальше? – спросил я, наливая по второй, чтобы сбить азарт спора.

– Ох уж эти милые, добрые, несчастные советские негодяи!.. – пьяно пролепетал Лева. – Стриж узнал, что он брат Вадима во время совместного купания в пруду. Известие потрясло его, хотя он и не подал виду. Еще до суда родственное чувство подсказало ему, что он выручает не какого-то стилягу, но родного брата.

– Так давай же выпьем за это таинственное чувство родства! – предложил я.

МАРЬЯНА ПРОКОПЬЕВНА

Послышалось царапанье в дверь кабинета, невнятное бормотанье.

Лева, покачиваясь, поднялся со стула, взялся за дверную ручку, заранее уверенный, что это опять пришли к нему с какой-нибудь жалобой.

Он неловко открыл дверь, вошла, также покачиваясь, Марьяна

Прокопьевна. Платье ней коричневое, засаленное, с рисунком пузатых довоенных самолетиков. Из-под небрежно повязанного платка торчат седые космы. Голос бывшей советской барыни – скрипучий, жалобный, и в то же время гневный, с визгливыми оттенками. Повернулась ко мне:

– Иди к нему – помирая! – Так и впилась в меня поблекшими глазами.

– Кто? – Я машинально от нее попятился.

Марьяна Прокопьевна вновь перекрестилась на тусклое редакционное окно:

– Тюкнула она яво.

– Кто “она”?

– Известно хто – кондрашечькя! – произнесла с вызовом, почти злорадно и, как мне показалось, хихикнула, ее фиолетовые зрачки искрились на фоне блекло-голубых радужек. – Сначала рука перестала владать, таперича нога заколянела…

– Может, “скорую” вызвать? – рука моя потянулась к обшарпанному, заклеенному скотчем телефону.

Отрицательный жест дрожащей руки:

– Ничего ему не надыть. Тебя прося придтить, чевой-то хоча сказать…

– Что он мне еще может сказать? – с невольным раздражением вырвалось у меня.

Лева с иронией усмехнулся: будешь знать, с кем водить дружбу!

– Игоряшка тоже умер!. – Старуха наклоняется ко мне со странной улыбкой. Теперь наши лица на расстоянии сантиметров, мы горячо обдаем друг друга перегаром. Марьяна Прокопьевна опять, наверное, пила спирт, настоянный на вонючих “целебных” корешках.