Впрочем, общий глас о нём был не таков, а общий глас часто бывает справедливейшим.
Эрнеста завалили соболезнованиями и выражениями почтения к памяти отца.
«Он никогда, — писал доктор Мартин, тот самый, что доставил Эрнеста в сей мир, — не сказал ни о ком дурного слова. К нему не просто благоволили, но его любили все, кто имел с ним дело».
«С таким кристально честным и праведного поведения человеком, писал семейный адвокат, — мне никогда не приходилось иметь дело, ни также с более пунктуальным в исполнении любого делового обязательства».
«Нам будет прискорбно его не хватать», — написал епископ к Джои в письме, выдержанном в самых тёплых выражениях. Бедняки пребывали в оцепенении. «Никто не вспоминает о колодце, пока он не пересохнет», — сказала одна старушка, выразив этим всеобщие чувства. Эрнест знал, что все горевали вполне искренне — как о потере, которую нелегко возместить. Он чувствовал, что в хоре воздающих дань усопшему звучали лишь три неискренних голоса, и это были те самые голоса, от которых менее всего можно было бы ожидать недостатка скорби. Это были голоса Джои, Шарлотты и его собственный. Он укорял себя за то, что мог оказаться единодушным хоть с Джои, хоть с Шарлоттой по какому бы то ни было предмету, и радовался, что в данном случае должен изо всех сил скрывать это единодушие; дело было не в том, что сделал ему в жизни отец — эти обиды за давностью лет уже и не помнились, — просто отец пресекал те сыновние чувства, какие он всегда старался в себе лелеять. Пока общение между ними шло на уровне самых простых общих мест, всё было хорошо, но стоило ему отклониться даже на малую толику, он неизменно ощущал, как отец инстинктивно становился на позиции, прямо противоположные его собственным. Когда его ругали, отец всячески поддакивал всему, что говорили противники. Когда он наталкивался на препятствие, отец бывал откровенно доволен. Отзыв старого врача — что Теобальд никогда не сказал ни о ком дурного слова, — был абсолютной правдой в отношении всех, кроме самого Эрнеста, и он очень хорошо знал, что никто в мире так не повредил его репутации — тихой сапой и в той мере, в какой смел, — как его родной папа. Это весьма общее явление и весьма естественное. Часто случается, что если сын прав, то отец не прав, и отец такого положения допускать не собирается и будет препятствовать сыну изо всех сил.
Очень трудно, однако, сказать, что лежало в корне всего этого в данном случае. Это не была тюрьма — Теобальд забыл о ней скорее, чем забыли бы девять отцов из десяти. Отчасти, несомненно, это была несовместимость характеров, но я считаю главным основанием недовольства то обстоятельство, что Эрнест был так независим и так богат, и при этом ещё совсем молод, и оттого старый джентльмен оказался насильственно лишён власти приставать и царапаться, каковую считал своим неотъемлемым правом. Любовь к безопасным для себя мелким издёвкам оставалась частью его натуры с тех времён, когда он кричал няне, что оставит её нарочно, чтобы мучить. Я предполагаю, что это сидит во всех нас. Во всяком случае, я уверен, что большинство отцов, особенно из числа духовенства, — такие же, как Теобальд.
На самом деле, он благоволил Джои и Шарлотте не более, чем Эрнесту, я в этом убеждён. Ему не нравился никто и ничто, а если кто и нравился, то только его дворецкий, который ходил за ним в болезни и очень о нём заботился и считал его лучшим и способнейшим человеком в мире. Продолжал ли сей верный и достойный слуга так думать после того, как вскрыли теобальдово завещание и обнаружилось, какого рода наследство ему досталось, — мне то неведомо. Из всех своих детей единственный, кто, по его разумению, относился к нему, как положено относиться детям, был младенец, умерший в возрасте одного дня от роду. Что до Кристины, то он даже и не притворялся, будто по ней скучает, и никогда не упоминал её имени; это воспринималось как доказательство того, что он так остро ощущает потерю, что вспоминать покойную ему слишком больно. Может, оно и так, да мне что-то не верится.
Имущество Теобальда пустили с молотка, включая «Симфонию Ветхого и Нового заветов», которую он много лет дотошно компилировал, и огромное собрание рукописных проповедей — единственное, по сути дела, что он когда-либо написал. Рукописи вместе с симфонией потянули на девять пенсов за тележку бумаги. Я удивился было, почему Джои не заплатил трёх или четырёх шиллингов, чего хватило бы на всю груду, но Эрнест говорит, что у Джои неприязнь к отцу ещё яростнее, чем у него самого, и он хотел избавиться от всего, что напоминало бы о нём.