После 1877 года Батлер — более не великий моралист «Erewhon’a», не предтеча нынешней благословенной реакции в направлении креативистской эволюции, но г-н Сухарь, дилетант, который копается во всякой мелочовке, касающейся Табакетти и Гауденцио Ферраре, Шекспировых сонетов и женского авторства «Одиссеи». Для массы людей, самое спасение души которых зависело от того, можно или нельзя полагаться на «Erewhon» и «Life and Habit», не было ни малейшего дела до того, кто автор «Одиссеи» и было ли Шекспиру 17 или 70, когда он написал сонеты к мистеру W. H.
Тем временем, интеллектуальный и художественный мир, к которому взывал Батлер, начинал остро интересоваться двумя новыми гигантами — Рихардом Вагнером и Генриком Ибсеном, причём последний могуче продолжал борьбу молодого Батлера против идеалов Батлера старого. И что же смог сказать о них Батлер? «Ибсен, вполне вероятно, — рискну даже сказать, наверняка — чудесный человек, но та малость, которую я о нём знаю, вызывает во мне неприязнь и, что ещё хуже, скуку». Не только сказавши, но и написавши такое, мог ли Батлер делать вид, будто самое худшее, что мы могли бы узнать о его отце-канонике или о его деде, учителе и епископе, в смысле высокомерия, надменности, снобизма, помпезности, фарисейства, невежества наполовину подлинного, наполовину намеренного и злонамеренного, не воплотилось в квадрате и в кубе в их талантливом внуке и сыне? Или вот ещё: «Карлейл для меня слишком похож на Вагнера, о котором Россини сказал, что у того des beaux moments mais des mauvais quarts d’heure[292] — не уверен в своём французском». И что же, нам стоило прислушиваться к человеку, не имевшему ничего лучше сказать об авторе «Кольца» через двадцать лет после того, как эта музыкальная супер-эпопея была подарена миру? Не правда ли, мы вправе были ответить, что если уж Батлер был настолько грубый обыватель или настолько узколобый невежда, что не мог быть корректен к Вагнеру, то к Россини-то он мог прислушаться — к Россини, который с неожиданным и трогательным великодушием настойчиво опровергал приписываемые ему глупые анти-вагнеровские колкости и сказал самому Вагнеру — которого в тогдашней музыкальной Европе поливали грязью, как никого другого, а Россини считался величайшим, — что если бы серьёзная музыка была возможна в итальянских оперных театрах, он мог бы что-нибудь сделать, ибо «j’avais du talent»[293]. Какой позорной выглядит Батлерова ухмылка рядом с такой возвышенной скромностью! Батлер, уж конечно, ничего этого не знал; а мог бы и узнать, и это заняло бы у него меньше времени, чем заучивание наизусть сонетов Шекспира.
Не надо других объяснений тому, почему у Батлера ничего не вышло с книгами по искусству и литературе и с путевыми заметками. Он сам всё объяснил, сказав, что неудача, как и успех, накапливается, и потому неизбежно, что чем дольше он живёт, тем меньше у него надежды на успех. Правда же в том, что он провёл первую половину жизни, говоря то важное, что у него было сказать, и вторую половину, балуясь живописью и музыкой и записывая прелести «недели в милой Люцерне» (как вполне могли бы выразиться осмеянные им сёстры), не поднявшись над посредственностью в живописи и рабским подражанием в музыке и не обретя знаний и чувства меры в критике. Как страшно узнать, что этот гений, получивший самое лучшее образование, какое только могли дать ему наши самые дорогостоящие и элитные заведения, имевший при этом сильное природное чутьё к музыке и литературе, с высокомерием низкого невежды отвернулся от Байройта, но каждое Рождество совершал благочестивое паломничество на Суррейскую пантомиму и писал своему другу-музыканту скрупулёзные отчёты об её грубой буффонаде!
В этот поздний период мы видим Батлера согбенным и озабоченным в пору бедности и избалованным в пору богатства, но постоянно беспокойным, потому что он знал — что-то не в порядке, но что, понять не мог, хотя его гений постоянно пробивается сквозь туман и озаряет его чудесные записные книжки с их чудаковато раздутыми тривиальностями, глубокими размышлениями, броскими остротами, смешными притчами и доморощенными шутками и розыгрышами во ублажение Гогина и Джонса или назло Батлерам.
Отчего же, встаёт вопрос, я, который сказал, и сказал справедливо, что Батлер был «в своём роде величайшим английским писателем второй половины XIX века», теперь нападаю на него мёртвого, столь безжалостно вскрывая его провалы? Я это делаю ровным счётом потому, что хочу продолжить его работу по разоблачению фальши и лжи нашего «среднего образования» и преступности обращения с детьми как с дикими зверями, которых надо укрощать и ломать, а не как с человеческими существами, которым надо давать развиваться. Батлер подверг своего отца осмеянию и бесславию и воскликнул: «Вот что ваша школа, ваш университет, ваша церковь с ним сделали». И мир ответил: «Ну да, всё правильно, но твой отец был дрянь и тряпка, не все образованные люди такие». Так вот, если мы, как стало, наконец, возможным благодаря этим безжалостно правдивым мемуарам, скажем: «Вот что ваша школа, и ваш университет, и ваш сельский приход сделали не с дрянью и тряпкой, а с гением, который всю жизнь яростно противостоял их влиянию», мы сможем сделать за Батлера следующий шаг, и его дух закричит: «Отлично! Давайте, не жалейте меня, сыпьте соль на раны! Бог в помощь!».