Остаюсь Вашим любящим сыном,
Я способен вникнуть в твои чувства и не имею ни малейшего желания спорить с тем, как ты их выражаешь. Вполне справедливо и естественно, что ты чувствуешь так, как чувствуешь, если не считать одной твоей фразы, неуместность которой ты и сам, подумавши, несомненно, ощутишь, и о которой мне нечего более добавить, кроме того, что она ранила меня в самое сердце. Тебе не следовало говорить „несмотря на свою стипендию“. Это только справедливо, что когда у тебя появляется возможность помочь мне нести тяжкую ношу твоего образования, эти деньги должны переводиться, как оно и было, мне. Каждая строка твоего письма убеждает меня, что ты находишься под влиянием неких болезненных впечатлений, из числа любимейших козней дьявола для завлечения людей в свои сети на их погибель. Твоё образование, как ты справедливо отметил, вводит меня в огромные расходы. Я ничего не жалел, страстно желая предоставить своему сыну все преимущества, подобающие английскому джентльмену, но я не собираюсь спокойно наблюдать, как все потраченные мною деньги будут брошены на ветер, и начинать всё с начала просто потому, что тебе в голову приходят некие неумные сомнения, которым ты должен противиться, ибо они несправедливы по отношению к тебе самому, а не только ко мне.
Не поддавайся неуёмному желанию перемен, этому яду, губящему в наши дни столь многих людей обоего пола.
Разумеется, ты не обязан рукополагаться; никто не принудит тебя к этому; ты совершенно свободен; тебе двадцать три года, и тебе пора уже разбираться в самом себе; но почему же не раньше? Почему ты ни разу не удосужился хотя бы намекнуть мне о своём несогласии до сих самых пор, когда я уже понёс все эти расходы, отправив тебя в университет, чего ни в коем случае не сделал бы, не будь я уверен, что ты твёрдо решил принять сан? У меня есть письма, в которых ты выражаешь несомненное желание рукополагаться, а твои сёстры и брат засвидетельствуют, что никакого давления на тебя никогда не оказывалось. Ты сам себя не понимаешь, ты страдаешь душевной робостью, вполне, может быть, естественной, но оттого не менее чреватой серьёзными для тебя последствиями.
Я отнюдь не в добром здравии, и тревога, причинённая твоим письмом, натурально, терзает меня. Да внушит тебе Бог побольше разума.
Твой любящий отец,
Получив это письмо, Теобальд воспрянул духом. «Отец пишет, — сказал он себе, — что если я не хочу, я не обязан рукополагаться. Я не хочу, и потому не буду. Да, но что могут означать слова „чревато серьёзными для тебя последствиями“? Не таится ли за ними скрытая угроза, — хотя невозможно уловить смысл ни угрозы, ни самих слов? Не предназначены ли они произвести эффект угрозы, тогда как никакой угрозы в них нет?»
Теобальд слишком хорошо знал своего отца, чтобы недооценивать смысл сказанного, но, зайдя уже так далеко в своём бунтарстве и на самом деле испытывая искреннее желание по возможности избежать рукоположения, он решился идти дальше. Соответственно, вот что он написал:
Вы говорите мне — и я от души благодарен Вам, — что никто не принудит меня рукополагаться. Я был уверен, что Вы не станете навязывать мне сан, если это будет по-настоящему противно моей совести, и потому решил оставить эту затею. Надеюсь, что Вы будете и впредь предоставлять мне содержание в нынешних размерах, пока я не стану стипендиатом фонда, что уже не за горами, и перестану быть для Вас причиной дальнейших расходов. В самое ближайшее время я решу для себя, какую профессию избрать, и немедленно сообщу Вам об этом.
Ваш любящий сын,
Остаётся привести последнее письмо, высланное обратной почтой. Его основное достоинство — краткость.
Получил твоё письмо. Мотивы его для меня темны, но последствия абсолютно ясны. Ты не получишь от меня ни гроша, пока не образумишься. Если же станешь упорствовать в своём безрассудстве и греховности, то у меня, к моему счастью, есть ещё дети, за которых я могу быть спокоен, ибо их поведение послужит мне источником счастья и уважения окружающих.
Твой любящий, но расстроенный отец,
Мне неизвестно продолжение вышеприведённой переписки, но закончилось всё вполне благополучно. Может быть, Теобальд просто сдрейфил, а может, принял этот полученный от отца внешний толчок за внутренний зов, о котором, я не сомневаюсь, со всей искренностью молился, — ибо был человеком, твёрдо верующим в действенность молитвы. Таков и я, в известном смысле. Теннисон[42] сказал, что молитва творит в мире такое, о чём тот и не подозревает; впрочем, он мудро умолчал, хорошее она творит или плохое. Оно, пожалуй, было бы хорошо, если бы мир всё же подозревал кое о чём из того, что творится молитвой, или хотя бы опасался этого. Но тайна сия, по всеобщему признанию, велика есть. Кончилось тем, что Теобальду посчастливилось вскоре после окончания колледжа стать стипендиатом его фонда, и осенью того же, 1825-го, года он принял сан.