У миссис Понтифик не было чувства юмора, по крайней мере, я не припомню ни малейших его проявлений, а муж её знал толк в потехах, хотя угадать это по его виду мог далеко не всякий. Помню, отец раз послал меня к нему в мастерскую за клеем, и я застал как раз тот момент, когда старик Понтифик устраивал разнос своему помощнику. Он держал мальчишку — тупоголового малого — за ухо и говорил: «Ну, ты, недоумок! Что? Опять не на месте!? — Надо полагать, сам мальчишка был в данной случае заблудшей душой, и „не на месте“ находилось не что иное, как он сам. — Так вот, слушай, парень, — продолжал он, — некоторые мальчишки рождаются тупыми, и ты один из них; другие становятся тупыми — и это снова ты, Джим, — тебе тупость дана при рождении, и ты весьма преумножил своё достояние, — а некоторым (здесь наступила кульминация, на протяжении которой голова мальчишки, влекомая ухом, раскачивалась из стороны в сторону) тупость вбивают в голову, и с тобой, Бог даст, этого не случится, парень, потому что тупость из твоей головы я, наоборот, выбью, пусть мне и придётся для этого отбить тебе все печёнки». Но я ни разу не видел, чтобы старик действительно ударил Джима, он лишь хотел припугнуть его или даже притвориться, что пугает, не более того, ибо оба они прекрасно понимали друг друга. Ещё запомнилось мне, как он подзывал нашего деревенского крысолова словами: «Приближься, ты, три дня и три ночи!», — намекая, как я впоследствии узнал, на традиционные у крысоловов периоды запоя; но о подобных мелочах я больше ничего говорить не буду. Мой отец всегда светлел лицом, когда при нём упоминали имя старины Понтифика.
— Я тебе так скажу, Эдвард, — говаривал он, — старина Понтифик был не просто способный человек, он был талант, я других таких не знал.
Для меня, молодого человека, это было слишком.
— Батюшка мой дорогой, — отвечал я, — что он такого сделал? Ну, рисовал немного, но, даже расшибись он в лепёшку, разве выставили бы хоть одну его картинку в Королевской академии? Ну, построил он два органа, ну, мог сыграть менуэт из «Самсона» на одном и марш из «Сципиона»[5] на другом; ну, был хорошим плотником и изрядным остряком; он был хорошим человеком, этого достаточно. Зачем приписывать человеку больше, чем у него есть на самом деле?
— Сынок, — отвечал на это отец, — не суди по делам, а по делам в их связи с обстоятельствами. Смог бы Джотто, полагаешь ты, или Филиппо Липпи[6] выставить свою картину на выставке? Был бы хоть у одной из тех фресок, что мы ходили смотреть в Падуе, даже отдалённый шанс попасть на выставку сейчас, в наше время? Да эти академики так взбесились бы, что даже не отписали бы бедняге Джотто, чтобы приехал забрать свою фреску. Да что там! — продолжал он, входя в раж. — Если бы старине Понтифику да везение Кромвеля[7], он бы сделал всё то, что сделал Кромвель, и сделал бы лучше; а если бы у него были такие возможности, как у Джотто, он бы сделал всё, что сделал Джотто, и сделал бы не хуже; а так он был деревенский плотник, и я берусь утверждать, что он ни разу на протяжении всей своей жизни не сделал ни одной работы спустя рукава.
— Положим, — не соглашался я, — но мы не можем судить о людях с таким количеством всяких «если». Если бы старина Понтифик жил во времена Джотто, он мог бы быть вторым Джотто, но он не жил во времена Джотто.
— Я тебе так скажу, Эдвард, — возражал отец посуровев, — мы должны судить о людях не столько по тому, что они совершают, сколько по тому, что в них есть для того, чтобы совершать, и как они дают нам это почувствовать. Если человек сделал достаточно — в живописи ли, в музыке или в житейских делах, — достаточно, говорю я, чтобы я почувствовал, что могу ему доверять в минуту опасности, — всё, он сделал достаточно. Не по тому буду я судить о человеке, что он в действительности нанёс на холст, и не по поступкам даже, которые он запечатлел, так сказать, на холсте своей жизни, но по тому, какие я вижу в нем чувства и устремления… Если я вижу, что он воспринимает как достойные любви вещи, которые и я воспринимаю как достойные любви, я большего не прошу; и может быть, он говорил не слишком грамотно, а всё же я его понимал; мы с ним en rapport[8]; и я повторяю, Эдвард, старина Понтифик был не просто способный человек, но и самый талантливый из всех, кого я знал.