Антон посмотрел под журнальный столик, где за изогнутой ножкой пряталась бутылка коньяка, и сказал:
- Что уж… Давай рюмку!
И они выпили почти целую бутылку, закусив поделенной надвое шоколадной конфетой. А потом пели «Заботу» (это про то, что нету другой заботы, кроме как «жила бы страна родная»), и «Бригантину» пели (про то, как в синем море бригантина, имелся в виду такой средневековый пиратский корабль – бригантина, подымала паруса) и даже песню про Щорса… Любимые песни Антона. Голос у Комяковой был глухой, хрипловатый, приятный и слух хороший, Антон же пел тонким тенором и, хоть всегда чуть фальшивил, пел с душой. Он придвинул свое кресло к ее креслу, и даже нагнулся в ее сторону, чтобы голоса их больше сливались. Слабость была у Антона к Комяковой, хоть с годами он стал совсем жесткий человек. И взгляд у него стал тяжелый и какой-то такой концентрированный, прямо до черноты, до точки, черной точки в центре. И даже, когда он пел такие любимые им когда-то песни, у него был такой взгляд. Комякова же посматривала на него и думала, откуда вокруг нее появились такие люди? Не было, не было и вдруг – на тебе, появились. Откуда? И сама же себе отвечала. Да от верблюда! Двугорбого. В одном горбе – все их хорошее, в другом – плохое. В одном – будущее, в другом – прошлое. А сами они сидят между. Быстро бежит верблюд, догоняет время, а они покачиваются. Из стороны в сторону, из стороны в сторону, от одного горба к другому. Лишь бы удержаться. А ведь Антон из лучших. Во всяком случае, циником он никогда не был. Иначе, какая у Комяковой могла с ним быть дружба?
На другое утро Комякова проснулась рано, часов в пять. Еды в доме не было, оставалось только немного кофе. Она выпила кофе и выкурила последнюю сигарету. «Ну что ж, - подумала Комякова. – Все очень просто. Надо жить, а следовательно, надо есть.» Выждав время, она позвонила Антону. Антон был занят, и секретарша, прекрасно знавшая Комякову, попросила перезвонить, чего никогда не было раньше, как бы Антон не был занят. Комякова терпеливо перезванивала так почти до вечера. К вечеру, уже сам Антон сказал, чтобы она позвонила через пару дней...
В кухонном шкафчике Комякова обнаружила немного крупы и сварила кашу, которая, как всегда у нее, немного пригорела. Она ела эту кашу весь следующий день. Два дня она не выходила из дома, питаясь только кашей из этой крупы, да старыми макаронами. И, когда через два дня она опять позвонила Антону, в ее голосе зазвучали ненавистные ей самой, жалобные нотки. Конечно, она могла продать кое-какие украшения, тем более, что их не любила, продать что-то из одежды и даже технику, но во-первых, было лень всем этим заниматься, а, во-вторых, как-то не хотелось что-либо терять, пусть и не самое нужное, и не самое любимое. Просто не хотелось терять. Из принципа.
Антон промариновал ее неделю, а потом устроил в небольшую газетенку «Лица», главным редактором. В этой довольно сомнительной по качеству газетенке она должна была восхвалять лиц, угодных Антону и его команде, и собирать всяческий компромат на лиц им неугодных. Прошло время, и она узнала, совершенно случайно (а бывает ли что-то случайное?) и от малознакомого человека, что банкротство холдинга произошло не без участия Антона, во всяком случае с его молчаливого согласия. Так, сплетня, в которой, конечно же, была и доля правды. В какой-то момент сердце Комяковой просто остановилось. Остановилось, постояло немного, потопталось на месте, а потом опять пошло... Куда ему деваться? У нее даже не было спазма сосудов и на другой день она просто отправилась на работу. Ведь узнай она об этом раньше, что изменилось бы? И на что она согласилась бы или не согласилась, просидев неделю на омерзительной, вечно подгоревшей каше и старых, серых макаронах, которые то вовсе не развариваются, то превращаются в слизь.
Вела себя Комякова, вроде, как прежде. Говорила, как думала и что хотела, но поступала уже так, как ей приказывали. Приказывали, чтобы она поливала грязью некого Н., в газете «Лица» поливали грязью этого Н., говорили воспеть Д., газета «Лица» его и воспевала. Конечно, было ей от всего этого несоответствия, несоответствия между тем, что она думает и что делает, скверно. Но не то, чтобы она стала хандрить, нет, просто в самой глубине ее души что-то поскуливало, что-то посасывало и все ей хотелось от этого отвлечься.
Она даже закрутила романчик с довольно приятным молодым человеком, внештатным корреспондентом. Он был мил, робок, тонок, синеглаз, с мягкими, волнистыми, аккуратно уложенными волосами. Возил ее на машине (по ночам он подрабатывал таксистом) в ресторанчик за город, у озера, которое почему-то называли «морем». Они сидели за столиком у приотворенного окна, от озера-«моря» несло тиной, доносились вопли лягушек, металась от сквозняка пламя свечи, молодой человек набрасывал ей на плечи свой пиджак и целовал руки… Вообще, он был трогателен, трогателен, да, и очень услужлив. Оставаясь у Комяковой до утра, мыл посуду, готовил завтрак и приносил ей его в постель. Нельзя сказать, чтобы Комякова была им так уж увлечена, но рядом с ним ей было совсем неплохо. По-своему, комфортно. Однако, через какое-то время она стала замечать, что и он, этот мальчик, тоже вообще-то стремится к тому же, что и другие, только в силу робости, выбирая для этого такой вот обходной путь. И, доверчиво, по-собачьи преданно заглядывая в глаза, уже просил познакомить его с кое-какими людьми и даже с Антоном. За это нельзя осуждать, каждый выживает по-своему, да Комякова и не осуждала. Просто отдалилась от него и все.