— Вы только посмотрите на нее… А мы для тебя что же — пустое место?
— Отчего же пустое место? Не пустое место. Да ведь не вам за Жирного Тота замуж выходить, а мне. То есть… я тоже не пойду за него, ей-богу!
— Господи милостивый! Стало быть, и ты полоумная, не только этот хрыч старый, отец твой. Ты чего ж хочешь-то? Чего ждешь? Состариться хочешь, у нас на шее сидючи?
— Не состарюсь, мама, не бойтесь. Мало, что ли, парней в деревне?
У матери даже слов не хватает, так она растеряна. Ну, это уж слишком.
— И ты это мне сейчас говоришь? Сейчас? Когда и они все приготовили?
— А я всегда так говорила. И вчера, и позавчера. Да будет вам, мама! Вы вот к ним ходите все время, они вам колбасу дают и все такое, так сами за Ферко и выходи́те.
— Ты… ты… бессердечная, — мать больше не в силах говорить. Бросает еще взгляд на дочь: может, та в последнюю минуту сжалится над ней. Однако Марика не двигается и даже рта не разжимает, и мать вдруг сникает и как мешок валится на бок.
Михай Юхош на жену оглядывается — и остается сидеть, как сидел. Даже отодвигается подальше, будто для того, чтобы лежать ей было просторней. Он-то хорошо знает эти штуки: у бедной бабы это всегда было вроде как последнее оружие. Страшного тут ничего нет. Просто способ, чтоб от трудного вопроса уйти. В молодости ходила жена убирать в дом к секретарю, там, видно, и подцепила эту господскую дурь. Ведро воды бы ей сразу помогло, да нету под рукой, опять же в такой холод не стоит, пожалуй. Летом, оно бы хорошо, а так…
А Марика совсем перепугалась. В эту минуту она все-все бы сделала, что мать скажет, лишь бы не видеть ее вот такой бессильной и несчастной…
— Мама… родненькая… ну не ревите же… — умоляет она. Берет мать под мышки, поднимает ее, усадить хочет. Выйдет она за Ферко, конечно, выйдет, только бы мать была довольна и снова сидела и разговаривала, как всегда…
А мать вроде бы и глаза открыла — да Марика этого не замечает, все тянет ее, тормошит. И та смиряется: пусть, мол, делают с нею, что хотят. Только когда Марика заплакала навзрыд, мать как будто приходит в себя и начинает причитать: «О господи, господи милостливый…» Потом, немного успокоившись, опять принимается плакать — тиха, почти беззвучно. Словно во рту у нее горячий суп и она его остужает, тянет в себя воздух приоткрытым ртом. Вот уже и слезы покатились; сквозь слезы обреченно смотрит она куда-то в окошко.
— Родненькая… мама… ну не ревите… — снова умоляет Марика.
Не может она этого вынести. Надрывают ей душу материны слезы. Та вытирает передником нос, обнимает Марику, и вот они уже плачут вместе, на плече друг у друга. Марика все повторяет, что, мол, ладно, выйдет она замуж, выйдет за Ферко… за Жирного Тота…
На том бы все и уладилось, только был бы еще кто-нибудь, кто б решился сказать, что так оно все и будет…
Вечером сговаривались девки собраться у Маргит Шерфёзё на посиделки, перо щипать, пух для перины готовить; Марика, грустная, тоже идти готовится. Может, посиделки эти будут в ее девичестве последними; может, сегодня суждено ей попрощаться со свободной жизнью, с подружками, а самое главное — с Красным Гозом. Ведь он, подлый, наверняка туда придет… Нынче еще на посиделки собирается Марика, а на той неделе явятся сваты; скоро повяжут ей головушку бабьим платком, и никогда уж не вернется то, что было… никогда… Плакать хочется Марике… но одевается она долго, старательно. Пусть вспоминает потом кое-кто, какой она была в этот вечер. Есть у Марики коричневое платье, которое она особенно любит; его-то она и наденет сегодня, а на шею приколет кружевной воротничок, что Красный Гоз привез ей однажды из Дебрецена… Злые языки болтали, что он его не купил, а так добыл. Плохо лежал, стало быть. Только ей все равно: это ведь он привез, ей привез, и пусть у него кошки скребут на сердце, когда он ее в нем увидит.
Маргит в конце деревни живет, на Новой улице; с сумерек в хате зажгли большую лампу, чтобы издалека был виден свет в окнах. Пусть все знают, что здесь что-то готовится. Маргит — ровесница Марики, вместе они в школу ходили, в классе рядом сидели, с тех пор и остались подружками. Маргит — девка некрасивая: маленькая, худая, черная. Волосы всегда причесаны гладко-гладко; спереди их словно корова зализала. Лоб круглый и будто на дольки поделен, да к тому же почти всегда прыщами покрыт. Когда Марика вошла, в хате уже была одна девка, Илонка Киш.
Илонка собой крупна и пышнотела; однако парни, если и думают о ней, то потому лишь, что она одна у отца-матери. Точнее сказать — у отца; мать, горемычная, померла давным-давно. Хоть отец Илонки небогатым считается, сама же она — невеста завидная, потому что все хозяйство после отца к ней отойдет. И дом, и полклина[6] земли, да еще виноградник. А вот поди ж ты: женихи за ней все равно не очень-то бегают. И не так уж она некрасива, а в последнее время совсем похорошела. Илонке давно за двадцать, все двадцать два поди, а то и больше; но только недавно сумела она наконец повеситься на шею Красному Гозу.