Все меньше остается вареной колбасы на блюде — и все теплее становится в хате. Только Мишка глядит сердито на остатки: что делать, не может он больше съесть. Даже представить себе не может, что вот возьмет и проглотит еще хоть кусочек.
Мать вздыхает громко, встает из-за стола. Рот вытирает уголком передника. На дворе пронзительно визжит поросенок, тоже есть просит. Мать наклоняется, из-под кровати бадейку вытаскивает, идет к двери.
Едва переступает порог сеней, как со всех сторон налетают куры, вот-вот собьют с ног. Собака тут же прыгает, старается достать до края бадейки. Все здесь голодны, до единого. И это бы не беда, коли есть что дать. А беда то, что надо рассчитывать и на завтрашний день, и на послезавтрашний, и столько еще этих дней, пока весна наступит — господи боже ты мой!.. Так что еды всем достается не много и не мало — чтобы только не подохли с голоду. Поросенок, издали бадейку чуя, «музыку» заводит; музыка эта в том состоит, что, рылом дверцу хлева поддев, он ее вверх толкает и притом тоненько так верещит, «поет». Открывает мать защелку, поросенок, который вообще-то больше на борзую похож, галопом выскакивает из загончика, кидается к корыту, не дает корм вывалить. И жрет, захлебываясь, жалобно хрюкая; а тут и куры до корыта добрались. Кажется матери, что не картошку вареную, а тело ее рвут на мелкие кусочки.
— Кыш, кыш! — кричит она и старается петуха ногой отпихнуть. Но тот успевает все же стащить из корыта картофелину и расклевывает ее в сторонке, гортанным урчаньем кур подзывает.
Марика в хате моет посуду; вода плещет, посуда бренчит, а Марика весело складывает стопкой блюда да миски. Что говорить, как жизнь ни тяжка, а все чуть лучше становится, когда ты сыт. Отец снова на припечек сел, ногу на ногу положил, трубкой попыхивает. С трубкой он не расстанется, пока не выкурит табак до последней крошки. Мишка свою жужжалку опять вытащил; дверь открывается, хлопает, опять открывается — это Марика носит посуду в сени.
Красивая девка Марика: волосы что грозовое облако, клубящееся на горизонте. Кожа солнцем прихвачена, но не везде: лишь там, где не закрыта платьем, — на шее, на руках. А в остальных местах словно белый атлас. Глаза серые, как семя конопляное, с поволокой, и ресницы взлетают и опускаются, будто тень от дерева на оконном стекле в ветреную погоду.
Берет Марика веник, глинобитный пол подметает. Не затем, что сору много, а чтобы видны были от веника ровные, аккуратные следы. Пол в хате желт, белым песочком присыпан. Да, на такой пол и король не побрезговал бы ступить. На комоде стаканы поблескивают, вокруг зеркала не пересчитать разноцветных открыток: ох, много парней слали те открытки… а больше всех посылал Красный Гоз, подлый. Теперь вот за другой бегает…
Мишка смотрит на Марику, смотрит и не может поверить, что ей уже замуж выходить. Не очень-то разбирается Мишка в этих делах: только и знает он, что девки, выйдя замуж, волосы не в косу заплетают, а в узел забирают да еще по-иному завязывают шнурок на юбке. Пробует Мишка сравнить Марику с молодыми замужними бабами — мало ли их в деревне. Вспоминает, как идут они, принаряженные, постукивая каблучками, к колодцу; как в хорошую погоду сидят на лавочке перед хатами и говорят, говорят… Солнышко бьет им в глаза; немного отвернувшись в сторону, расстегивают они блузу на груди и кормят маленьких. И все говорят что-то непонятное, странное.
Нет, Марика не такая будет, думает он, а самому почему-то стыдно, и лицо у него краснеет, как маков цвет. Думает он и о Ферко, сыне Жирных Тотов, потом снова о Марике, но через то, что там между ними есть или будет, он перепрыгивает, как через глубокую канаву. С зажмуренными глазами. Словно боится, что если заглянет туда, то и упадет.
Мать приносит пустую бадейку, задвигает ее под кровать. Зимой ей тут место. И в тепле, и не видно. Останавливается посреди хаты, смотрит вокруг: все ль в порядке, все ли так, как надо, не забыли ль что. Но все в порядке, ничего не забыли. Ох-хо-хо, теперь можно и присесть ненадолго. На минуточку. Ведь столько дел у человека, всю жизнь дела да дела. Она усаживается рядом с мужем, откидывается спиной к теплой печке, уставшие ноги кладет на скамеечку.
— Передумала я, мама. Не пойду за Ферко, — тихо говорит Марика, встав перед матерью. И ждет. Прислушивается. Будто камешек вверх бросила и теперь ожидает: не может быть, чтобы не упал обратно.
Мать так ошарашена, что и сказать ничего не может.
— Ты… ты… у тебя хватит совести опозорить бедного парня? — с трудом выговаривает она наконец.
— Конечно, хватит! А что тут такого? Не пойду, и все тут.