Я обычно приходил к шести часам, когда в баре еще не зажигали все огни. И это давало мне некоторое преимущество. Во-первых, я мог выбрать место, то есть сесть на первый табурет у стойки, как можно ближе к пианино, чтобы было видно, какие чудеса проделывают руки Хавьера, когда они бродят по клавишам от болеро к болеро, от танго к танго, когда выкладываются в нескончаемом и безумном марафоне джаза. Во-вторых, какое-то время я был там один, поскольку «триумфальный выход» старой Рут обычно приходился на половину седьмого, — словом, пока никого не было, Хавьер — ему что? — играл одну и ту же вещь, то есть «Семь ножевых ударов», болеро старых времен, которое я узнал сразу, проходя однажды мимо этого маленького бара. И это болеро мгновенно вызвало в памяти детство, те часы, когда я Делал уроки под музыку радио, которая вела нескончаемые споры со стуком южного дождя... И не только детство, но и последующие годы жизни в этом... долбаном мире. (Здесь, в Мексике, предпочитают другое прилагательное, но это уже особая тема.) Нет, я не хочу возвращаться в прошлое. К чему вспоминать о своем геройстве в подвалах палачей, где били прикладом, пытали током? К чему бередить память? Зачем эти мазохистские экскурсы в потерянное прошлое, в эту «вытянутую в длину географию»[27], которую у меня давно отняли? На кой ляд мне романтизм всевозможных сортов! В царство небесное попадут и реалисты, и циники... Словом, я уже говорил, иду я мимо этого бара и вдруг останавливаюсь как вкопанный, точно в самый тайный уголок памяти угодила пуля. «Я все тебе ска-ажу, и сердце дро-огнет» — слышу, а в голове все сразу завертелось, закружилось, поплыли улицы и тотчас пропали, улицы с деревьями и кошками, поплыли дома и пропали, целые кварталы с магазинами, закаты солнца и луна, то такая, то эдакая, и лица, то враждебные, то улыбающиеся, но все это сразу исчезает, вот что плохо, сразу исчезает... Возник взгляд той девочки, на которой я решил жениться в свои пять лет, но в шесть у нее выпали два передних зуба, и любви как не бывало, полное разочарование.
— Ну-ка, Хавьер, угадай, в каком возрасте я впервые влюбился? Не поверишь — в пять лет! Представляешь? — Хавьер, похоже, смотрит на меня с сожалением, будто сам он полюбил едва явившись на свет Божий... — И знаешь, как я завоевывал мою Дульсинею? Я был в подготовительном классе, а она — в первом, но на переменках мы все вместе играли на школьном дворе. И вот, как только она выбегала из класса, как только мои глаза находили ее в стайке детей, а находили сразу, без особого труда, я развязывал шнурок ботинка и бежал к ней, прихрамывая, бедненький. Потом самым наглым образом дергал ее за руку, показывая на башмак, а девочка — она, несомненно, сама ждала этой минуты, несомненно! — со счастливым лицом, словно совершая подвиг, наклонялась ко мне, чтобы завязать шнурок, еще бы — я же совсем маленький, и мне трудно справиться с таким делом, где нужны ловкие руки. Продевая шнурок в дырочку, она приподнимала головку и смотрела на меня со счастливой и торжествующей улыбкой. И так изо дня в день, пока в одно прекрасное утро, вернее, в одно печальное утро после зимних каникул в этой улыбке на месте двух передних зубов не появилась большая дырка. Любовь сразу рухнула, исчезла, словно ее унесло ветром...
Потому что разочарование испокон веку — некий логический итог любого пути... Да! Я, значит, шел мимо и вдруг слышу хриплый низкий голос: «Мне слишком больно в том признаться...», остановился, стою, разом обмякший, «...что ты заставила ме-еня страдать...» И теперь «мне слишком больно признаться» самому себе (ну, может, не так, как ему), что вместо того, чтобы идти туда, где мы должны были обсудить самым тщательным образом, как и когда нам возвращаться на Родину, я вынул бумажник, пересчитал деньги и вошел в бар с твердым намерением: стану слушать это болеро хоть сотни раз, мне надо наконец расслабиться, снять на время напряжение, потому что память, как я сказал, вернула мне не только детство, но и другие годы, не столь отдаленные. А эти годы — отнюдь не сахар, и я бы мог сказать безо всякого преувеличения, что все этапы моей жизни только увеличивали и увеличивали сумму нервных напряжений. И она, эта сумма, складывалась не из будничных пустяков, речь идет о губительном нервном напряжении, из-за которого какой-то участок нашего организма вдруг сдает, не выдерживает, и, пожалуйста, возникает болезнь, или того хуже — приходит смерть. Речь о таком напряжении, которое, накапливаясь, достигает своего предела, и тогда тебя атакует целая армия микробов, который жили себе тихо-мирно внутри, а тут, значит, набрасываются со всей яростью и вытягивают все жизненные соки. Но они не в ответе за наши несчастья, за нашу смерть, виной всему — проклятое напряжение. Да и здесь, в Мексике, все тебе во вред. Эмиграция — тоже постоянная причина нервного напряжения, еще бы, когда так мучает одиночество, разочарование, да мало ли, и еще эта печаль, когда теряется всякая связь с логическим ходом событий, иными словами, впадаешь в депрессию... А эта нависшая перспектива возвращения? Она тоже вызывает чувство страха, неуверенности...