Ну ладно, насчет пороков я, может, в некотором смысле привираю. А может, и нет. Это с какой стороны посмотреть. Азартные игры, известное дело, вызывают сильные чувства, а вино... Да от него самый робкий способен выкинуть невесть что, ну а женщины, от них-то наверняка можно пропасть... Но возьмем таблетки, наркотики. Это что — порок? Они лишь дают силы, чтобы жить, хотя, разумеется, лучше обойтись без них. А если считают это пороком, то зря, я лично могу привести аргументы в свою защиту, потому что от некоторых, особенного от одного, я хоть сплю. Нет, нельзя сказать, что благодаря им тебя уже ничего не волнует и ты живешь себе спокойно, но три таблетки, которые принимаешь каждый вечер, так бьют по мозгам, что ты практически не можешь, не должен думать. А ведь именно это — думать, возвращаться мыслью к прошлому — и убивает сон. Если дать зеленый свет всем этим мучительным воспоминаниям, тогда душит тоска и встает лицо капитана, который с усмешкой смотрит, как ты корчишься от боли, и говорит, не ведая, что ты ни разу не был женат: «О жене, сам понимаешь, думать теперь нечего, но не горюй, мы ей скучать не дадим», и вновь перед глазами глухая чернота одиночной камеры, где бог знает на сколько дней ты отрезан от всего мира, и боль в ребрах, в ушах, в ногах — везде эта грызущая боль после каждого допроса, и опять же, когда думаешь, то в тебе снова оживает этот чудовищный страх смерти и того, что в одиночке твое тело будет терзать невыносимая боль, а вот теперь вдобавок ко всему терзают угрызения совести, потому что ты никак не можешь принять решение, именно теперь, когда этого требует от тебя партия, в которую ты вступил сам, никто не тянул насильно, не уговаривал, и ты никогда не увиливал, вместе с ней переживал ее взлеты и падения и каждый раз подставлял ей свое плечо. А теперь партия приказывает всем эмигрантам вернуться, это в повестке дня, а ты, замученный бессонницей, показываешь ей спину, юлишь, потому что это выше твоих сил, когда к страшным неотвязным воспоминаниям прибавляются еще и угрызения совести. Да... От такого нервного напряжения ходишь как больной!
«И сразу семь кинжалов вонзились в мое сердце», — заканчивает болеро Хавьер. Мы ему аплодируем. Я допиваю свое пиво.
— Когда ты приехал в Мексику, Гонсало? — спрашивает меня Маркос, закручивая кончик густых усов.
— В семьдесят четвертом, — отвечаю.
— А-а. Значит, после переворота.
— Да.
— Мне бы хотелось сделать передачу о Чили для телевидения. Ну что-то такое, скажем, о культурной жизни при Альенде, затем о военных и, разумеется, о том, что там сейчас.
Я смотрю на него, одобрительно кивая. Все это кажется таким далеким: мурали бригады «Рамона Парры»[30] на стендах в Сантьяго, мини-книжки издательства «Киманту»[31], которые одержали победу над Утенком Дональдом, протяжные звуки андской кены и новые песни группы «Килапайюн» со знаменитой «Ла батеа» Виктора Хары. Все это кажется таким далеким, хоть я ничего не забыл, ничего!
— А может, ты мне что-нибудь расскажешь? — настаивает Маркос.
— Да, — отвечаю. — Кое-что могу. (И почему у меня нет никакого интереса?)
Хавьер убрал руки с клавиш. Встал и, как всегда, удалился на полчаса. Перерыв. Кто знает, чем он занят в это время? Этого никто не видит. Его место неизменно занимает тот унылый парень, которого недавно бросила подружка. Ну не то, чтобы недавно — давно и навсегда, но он, бедняга, никак не оклемается. Поди-ка, играет чарльстон...
— Может, у тебя есть что-то интересное? — гнет свое Маркос.
— Да, — говорю, — кое-что есть. (И почему в душе такая пустота?)
— Ну да, ну да.
Прямо напротив меня сидит безнадежно увядшая Рут, она уже приняла три или четыре стакана «Куба либре». Жалкое зрелище! Надо же! Все еще считает себя молоденькой — открытая блузка с глубоким вырезом, а кожа-то дряблая, сморщенная... Улыбаясь, она чуть заметно двигает вставной челюстью. А руки мелко дрожат, когда подносит стакан к губам.
30