Мудрый Виктор Гюго сказал однажды, что «рассмешить — это заставить забыть» и что «истинный благодетель — тот, кто дарует забвение». Об этом, собственно, и речь... Словом, я решил, что не буду великим пианистом, хотя вполне мог бы им быть, но буду великим Хавьером, который умеет менять настроение человека, поднять его джазом или сделать так, чтобы все расчувствовались от щемящего танго. Я буду великим Хавьером, который способен заворожить всех без исключения, переходя внезапно от «Дорожки в тропиках» к «Грезам любви», от «Лунной сонаты» к «Night and day»[3], грустите, сеньоры, грустите, тогда радость будет острее, печальтесь, пролейте слезу, кусайте губы и страдайте, страдайте сколько угодно, а я как одержимый буду повторять и повторять: «Нет таких бед, что живут сто лет». А чтобы уметь улыбаться, надо„ знать, ну хоть чуток, о том, что там у нас, в самых глубоких и темных тайниках души..
А впрочем, даже хорошо, что этого буржуйчика Хавьера вдруг окружили призраки и еще какие-то карлики, которые волокут его к бездонному колодцу — напомнить, допустим, что и впрямь есть нечто такое, что несколько важнее его собственного носа. Вот они, эти призраки... Одни вызывают смех, другие сострадание, тут смотря кто и что, ну, скажем, вопли старой Рут, которая столько вечеров, столько месяцев, столько лет подряд неизменно появлялась в баре, садилась у пианино, чтобы первым делом бросить осуждающий взгляд на Ванессу и — кокетка! — дождаться, когда я протяну ей микрофон и скажу: «Ты нам споешь, Рут?», а она немного поломается и потом с пафосом, громким голосом: «Да, конечно, я спою, и знаешь что, Хавьер? Сыграй-ка „Cuore ingrato"... Ужасно, ужасно, вот теперь я вижу, насколько ограничены возможности литературы, ну где найти такие слова, чтобы вы, услышали эти звуки, смазанные, скрипучие, неровные, хотя Рут упоенно верит, что услаждает наш слух ничуть не меньше, чем в молодости, когда ее пластинки продавались как горячие пирожки. Она говорила порой: «Больше нет у меня ни красивых сисек, ни зада, но зато есть душа, и когда я пою, она летит». Да ничего у нее не осталось — ни голоса, ни души, ни полета! Лишь эта безмерная похоть, которая кривит ее улыбку. «Ах, — сказала она однажды, — меня так рассмешил этот Маркос своим анекдотом о галисийце, что я попросила рассказать какой-нибудь еще и в конце концов позвала к себе, чтобы он выложил уж все...» И облизала губы кончиком языка... Catari, Catari[4]... Ну да ладно, я уповаю на ваше воображение и надеюсь, что вы сумеете услышать ее хриплый фальцет и зримо представите себе этих людей, которые не в силах признать, что время уходит, инее состоянии принять старость как еще один, в сущности неплохой этап жизни. Они готовы по-прежнему играть в куклы, или в солдатики. Ну и что? По-моему, милые существа, разве нет?
ГЛАВА I
В общем, после бара, когда мы уже располагались на диване в ее квартире и когда старая Рут, несмотря на такой поздний час, сказала, что неплохо бы выпить по рюмочке, я, как опытный ходок, подумал: та еще будет ночка, и у меня перед глазами поплыли, точно в кино, картины «моей пропащей, разоренной жизни», как поет один аргентинец[5], их сегодня пруд пруди в нашей стране. Я вычитал в журнале, не помню в каком, что один тип по имени Сенека сказал: «Человек не заслуживает уважения, если у его детей не сбылась жизнь». Понятия не имею, кто такой Сенека, но, по-моему, одна эта фраза должна его прославить, а теперь думаю — какое там думаю, уверен, что по этой самой причине — я же нуль без палочки, тут нет вопроса, — мой старик последние недели ходит как в воду опущенный, будто ему ничто не в радость. Но, клянусь, я вовсе не виноват в том, что произошло на службе. При чем здесь я, если у моего шефа вдруг пропала записная книжка? И пусть там всякое не для постороннего глаза, все равно нечего орать... Ну да ладно, к чему эти подробности, просто он меня вызвал и сказал:
5