— Да здравствует Хулиета! — кричит кто-то за столом.
- Да здравствует! — подхватывают все. — Да здравствует крошка Хулиета!
— Пусть споет!
Хавьер меняет ритм, пробегает пальцами по клавиатуре in crescendo, а потом в басах берет первые аккорды песни, которую начинает петь, сидя на плечах мужчин в костюмах скелетов, маленькая женщина по имени Хулиета, карлица с немного деформированным лицом — вблизи это заметно; в этой песне без конца повторяются слова «и вопреки всему», а она поет поистине фантастически, чувственно, мгновенно возбуждая, поет так, будто выплескивает без остатка все, все, что мучит любого человека, затравленного экзистенциальной тоской и разочарованием. Это голос, идущий из катакомб неизбывной боли, в нем сосредоточена всемирная тоска всех, кто изначально, обреченно одинок... Ну потрясающе! Господи, какая женщина, с ума сойти, откуда в ней такая мощь, такая выразительная сила!.. Ну как в этом крохотном тельце может уместиться столько души, что за голос, Боже правый, он способен оттеснить все шумы ночи и вызвать слезы даже на глазах отчаянного весельчака, что за гибкие переходы, в которых, похоже, заключено само естество извечной благодати! Какой совершенный, неотразимый объект для любви, секса и порока, какая игра! Какая катастрофа могла бы обрушиться сейчас на всех нас, кто, оцепенев, впитывает в себя эти окаянные звуки, слова, соглашаясь: да-да! «И вопреки всему оставь открытой дверь, тогда к тебе опять заглянет солнце», такая карлица и вопреки всему — «да», не «нет», а «да», и она говорит это нам, с нашими ничтожными страданиями, «да», «да», стоит жить дальше, говорит именно нам, кто привык приходить сюда из вечера в вечер, чтобы поплакаться на судьбу, пожаловаться, мол, Бог — кто там знает, добрый он или злой? — обошелся с нами жестоко, ну и напиться, забыть, а она — «да», «да», и дьявольский голос, он льется из горла этой карлицы, которая взывает, кричит нам: «Вопреки всему сумей почувствовать, что ты — живой ...»
За ближайшим столиком худая женщина не первой молодости, но, пожалуй, красивая обняла за шею почти подростка, сунула ему руку за ворот к груди, а он, похоже, не отводит глаз от юноши за другим столом, не обращая никакого внимания на то, что делают озорные пальцы его подруги, чьи полуоткрытые губы заметно подрагивают, а кровь, наверное, закипает, будто в нее влили горячее масло... Ночь нарастает, и эта атмосфера шумного веселья, какого-то нервного возбуждения объединяет людей, скорее всего, даже не знакомых друг с другом, но теперь их общий знаменатель — колдовское, томящее пение этой крохотной ведьмочки, которая наконец умолкает под всплеск криков, она как бы бросает нам милостыню, дает расслабиться, сделать глубокий вздох. Крики «браво, браво!», аплодисменты, потные лица, взвинченный смех.
— Ола! — говорю я ей в полной эйфории. — Hello, как тебя зовут?
— Хулиета, — говорит она и, поманив к себе, добавляет, что ей страшно нравятся американцы, всегда нравились, ну очень и очень, можешь говорить мне «нена», «they call me baby»[50].
Она не успевает закончить фразу, как мы с ней уже танцуем, только вдвоем, мы — хозяева этого маленького круга среди тесно стоящих столиков, и мне не надо сгибаться в три погибели, потому что я поднимаю ее легкое тельце к лицу, cheek to cheek[51]. Остальные начинают хлопать в ладоши, а я раскачиваю Хулиету, будто она — язык обезумевшего колокола. Нас окружают, все хотят танцевать с лилипуткой, прижимать ее к себе, подбрасывать вверх, крутить в воздухе, чувствовать тепло ее плоти, и это длится до тех пор, пока — быть может, кто-то принял слишком много спиртного? — не гаснет свет, лишь на потолке остается маленькая лампочка. Два «скелета» — сейчас они и впрямь сама — смерть и невесть откуда взявшиеся два здоровых мужика становятся вкруг и вчетвером, в такт музыке начинают перебрасывать Хулиету друг другу, как легкий надувной мячик. Она смеется заливисто, настоящий дьяволенок, чувствуя себя, наверное, царицей этой ночи, и переходит из рук в руки по всему залу сквозь смех и радостные крики, сквозь серпантин и сплошной гул, а затем оказывается на пианино, и я, поймав ее первым, передаю Маркосу тот — Гонсало, а тот кому-то еще... До того страшного крика, до suspense, до финала этой ночи, когда вдруг загорелся свет и мы увидели, как на темной приставке к пианино корчится Хулиета с навахой в груди и на ее белую балетную юбочку стекает кровь. Мы все, потрясенные столь жутким концом, не можем сдвинуться с места, Хавьер застыл с открытым ртом, Маркос словно окаменел, только куда-то делся молодой Маракаибо, он, видимо, воспользовался темнотой и решил слинять, чтобы избежать ненужных вопросов, которые непременно посыплются на каждого из нас... А скорее всего, чтобы избавиться от тех тяжелых чувств, которые мы, смертные, всегда испытываем, сталкиваясь со смертью.
51