- Да, - ответил я. - Я понимаю чувства врача, но не знаю, в какой мере чувства патриота могут их перевесить; насколько идея служения своей стране доминирует над всем прочим.
Доктор Полницкий взглянул на меня так, что я вздрогнул.
- Это был вопрос, на который я не мог найти ответа, - сказал он, - когда получил от руководства нашей организации приказ не дать Каконзову поправиться.
Он вскочил со стула и принялся расхаживать по комнате.
- Как мне надлежало поступить? - говорил он очень быстро; его иностранный акцент усилился, так что мне стало сложнее следить за его словами. - Моя страна истекала кровью. Каждый день на моих глазах совершались самые гнусные злодеяния. Если Каконзов выживет и расскажет, что ему известно, - это означает пытки и смерть людей, единственное преступление которых заключалось в том, что они отказались от собственного благополучия, чтобы спасти своих товарищей от политического рабства. В моей власти было дать Каконзову умереть. Достаточно было проявить небольшую небрежность. Я дал торжественную клятву, исходившую из глубины моего сердца, принести все в жертву делу освобождения моей страны. Никогда прежде я не ставил под сомнение приказы, поступавшие от руководства организации. Я повиновался, следуя слепой вере человека, слишком любящего свое дело, чтобы прислушиваться к собственному мнению. Но теперь... Теперь я обнаружил, что не могу выполнить отданного мне приказа! Я не мог этого сделать. Я боролся с собой день и ночь, и все это время пациент шел на поправку. Он выздоравливал медленно, но - выздоравливал, и я не мог не понимать, что его показания против патриотов, - всего лишь вопрос времени.
Но однажды, не по моей вине, - а потому, что мои указания не были исполнены, ему стало хуже. Не могу испытать, какое облегчение я испытал, подумав, что этот человек может умереть, и я буду избавлен от ужасной необходимости принимать решение. Я лечил его, но он умер бы не по моей вине. Я отдал распоряжения и ушел, пообещав вернуться через несколько часов. Когда я вышел из гостиной и шел по коридору, кто-то быстро подошел ко мне сзади и положил руку мне на плечо. Я подумал, что это, наверное, сиделка, последовавшая за мной, чтобы о чем-то спросить. Я обернулся, и оказался лицом к лицу с Шурочкой! О Господи! Это было похоже на безумный фарс или дурной сон!
Невозможно, чтобы доктор Полницкий не понимал, какое влияние оказывает на меня его история; вряд ли можно сомневаться, что его отзывчивая славянская натура была в больше или меньшей степени тронута моим волнением. Однако, он, казалось, не ощущает моего присутствия. Его лицо побледнело от испытываемого страдания, он говорил с яростью того, кто пытается избавиться от нестерпимой боли, изливая ее словами.
- Я сразу же понял, - продолжал он, - что означает ее присутствие, и сказал себе: "Я убью его!" Я всегда надеялся, что, вступив в схватку с царской тиранией, я смогу попутно добраться до человека, ставшего ее несчастьем; но я не хотел акцентировать на этом внимание, поскольку не мог допустить, чтобы мои личные чувства вмешивались в служение моей стране. Это служение было священно. И вот случилось то, чего я боялся. Шурочка изменилась; я увидел на ее лице следы страданий, она выглядела так, как не могла выглядеть женщина ее положения. Она была одета как леди. Сначала она меня не узнала. Она заговорила со мной как с незнакомым человеком, умоляя спасти Каконзова. В волнении, она схватила меня за руки, и только тогда - узнала. И... О Господи, что же это за странные существа, женщины! Она воскликнула, что я любил ее когда-то, и что в память о том времени должен помочь ей. Вы только подумайте! Она швырнула мне в лицо мое разбитое сердце, умоляя, чтобы я спас негодяя, которого она любила!
- Это была Александрина, моя прежняя Шурочка; она цеплялась за меня, словно восстала из могилы, куда должен был свести ее стыд, а я любил ее, тогда и - всегда. Я едва сдерживался. Наконец, когда мне удалось заговорить, я спросил ее, достаточно глупо, был ли он добр к ней, и она сжалась так, словно я ударил ее кнутом. Она воскликнула, что это - не важно, что она любит его, что я должен его спасти, потому что она не может без него жить. Я не мог этого вынести. Я вырвался из ее рук и побежал прочь, скорее безумный, чем в здравом уме; у меня в ушах звенел ее голос, полный муки и отчаяния.
Его лицо исказилось от испытываемой им страшной боли, и я почувствовал, что не могу на него смотреть. Я закрыл глаза и попытался отвернуться, но случайно уронил книгу. Он очнулся, услышав шум падения. Машинально поднял книгу, и это действие, казалось, помогло ему взять себя в руки.
- Можете себе представить, - снова начал он, - какой ад творился внутри меня. Я мог бы разорвать его на куски, и все же... И все же, я сказал себе, что выполнить приказ руководства общества и позволить Каконзову умереть, - будет убийством, совершенным из чувства личной мести. Но этот вопрос продолжал мучить меня. Днем я спросил слугу о женщине, разговаривавшей со мной. Он пожал плечами и ответил, что она - всего лишь крестьянка, от которой генерал устал; она не желает покинуть его, хотя он ее бил. Он бил ее!
У меня на глазах выступили слезы, но глаза доктора Полницкого были сухими. Он сжал сильные руки, словно старался что-то раздавить. Затем встряхнул головой, будто просыпаясь, и сделал слабую попытку улыбнуться.
- Ба! - воскликнул он, пожимая плечами. - Никогда в жизни я не говорил так, но прошло столько лет с тех пор, как я вообще говорил, и вот - потерял над собой контроль. Прошу прощения.
Он пересек комнату, сел у камина и принялся набивать трубку.
- Но, доктор, - горячо сказал я, - несмотря на то, что я не вправе злоупотреблять вашим доверием, - вы не можете на этом остановиться.
Он посмотрел на меня так, словно не хотел продолжать. Затем лицо его потемнело.
- Чем должна была закончиться эта история? - спросил он. - Любой конец был плох. Должен ли я был отомстить ценой профессиональной чести? Должен ли был поддаться своим чувствам? Я говорил себе, что со временем она может полюбить меня, если этот человек исчезнет из ее жизни. Доброта способна повлиять на многих женщин. Но мог ли я сделать такой выбор?