[13] — должен думать о смерти каждую минуту и жить с мыслью о том, что умрет; тогда все будет как надо. И оставь ты свои хитросплетения и пойми раз и навсегда, что страх вечных мук — это единственное, что удерживает нас от греха, всегда так было, и всегда так будет, дорогой, — ведь иногда кажется, что если вам не нравится то, что говорят об аде, так это потому, что у вас совесть нечиста, вот что я об этом думаю; ну а теперь на этом распрекрасном Соборе все перевернулось вверх дном: церковь, видите ли, должна быть церковью для бедных — счастливые эти бедные, как я всегда говорю, — а что остается нам, не бедным? Да только ты все свое — ненормально, видите ли, что такой маленький мальчик думает о том, чтобы пойти в поле лишь затем, чтобы зажечь там костер, или что он называет солдат валетами — ну что тут особенного? «Надо вызвать врача», — хорошенькое дело! Представь себе, что получится, если к каждому мальчику, которому пришло в голову зажечь костер, вызывать врача? Это то же самое, как с занятиями Менчу, — девочку книги не очень-то интересуют, и я ее одобряю, потому что, в конце концов, позволь тебя спросить, Марио, зачем женщине учиться? Что в этом проку, скажи пожалуйста? Превратится она в синий чулок — только и всего, ведь эти университетские совершенно лишены женственности — будем откровенны, — и для меня девушка, которая учится, — существо бесполое, так ты и знай. А я-то разве училась? И вот, однако, ты мной не пренебрег, потому что если говорить начистоту, то при всей этой вашей интеллектуальной жизни вам нужна хозяйка в доме — вот что, и не спорь, пожалуйста; ведь ты на меня все глаза проглядел, дружок, так что прямо жалость брала на тебя смотреть, а ведь, говоря по чистой совести, если бы ты познакомился со мной в университете, так ты бы фыркнул на меня, как кот, вот что, — вас, мужчин, сразу можно раскусить: ни от чего ваше самолюбие так не страдает, как от того, что девушка даст вам очко вперед по части знаний. Вот тебе Пакито Альварес, чтобы далеко не ходить за примером, — всякий раз, когда он неправильно употреблял слова, а я его поправляла, он прямо с ума сходил, хотя и обращал все в шутку — да, да, как же, шутки! — оно и понятно: он ведь был чуть ли не из ремесленников и удары отражал плохо, это сущая правда. Знаешь, что по этому поводу говорила мама? Говорила она, ты только послушай, что она говорила: «Порядочной девушке вполне достаточно уметь ходить, уметь смотреть и уметь улыбаться, и всему этому не научит самый лучший профессор». Здорово? Каждое утро она заставляла нас с Хулией по десять минут ходить по коридору с толстенной книгой на голове и очень весело говорила: «Вот видите, и книги могут на что-то пригодиться». И знаешь, «уметь ходить, уметь смотреть и уметь улыбаться» — по-моему, нельзя короче определить идеал женственности, а ты вот никогда не принимал маму всерьез, и это мне всего больнее, потому что мама, не говоря уже о ее исключительном уме — это не я выдумала, сам папа так говорил, — отличалась такими манерами и такой барственностью, которые могут быть только врожденными. Меня просто поражало, как правильно она оценивала любую ситуацию и как метко она определяла человека, — и все это чисто интуитивно, вовсе не по науке, сам знаешь; то есть она училась в Дамас Неграс и целый год прожила во Франции — в Дублине, что ли, не придирайся, пожалуйста, — и французский она знала в совершенстве, читала бегло, точь-в-точь как по-испански, прямо уму непостижимо. И вот я спрашиваю себя, Марио, почему бы Менчу не быть такой, как мама? Только ведь тебе ничего не втолкуешь, Марио, — всякий раз, как Менчу проваливалась на экзаменах, ты воспринимал это как катастрофу: «Я преподаю в мужском учебном заведении, а дочь у меня проваливается», — вечно одна и та же песня, а ведь ты прекрасно знаешь, что сегодня — это не вчера: теперь и дружбы не существует, теперь экзаменующийся должен знать больше экзаменатора; и если только Менчу получит хоть какую-то аттестацию — отлично, ведь многие в восемнадцать лет еще и не начинали учиться, было бы тебе известно, — вот, например, Мерседес Вильяр, а ведь она совсем не дура. А когда она кончит, ну и прекрасно, я с божьей помощью выдам ее замуж, как только пройдет время траура, сам подумай: не дело это — губить лучшие годы жизни, но уж работать она не пойдет — это еще одно твое чудачество, да простит тебя бог, Марио, — ну с каких это пор барышни должны работать? Если бы это зависело от тебя, так порядочные люди скатывались бы все ниже и ниже, пока не сравнялись бы с простонародьем; девочке нет никакой необходимости работать, мы будем жить скромно, но с достойной скромностью, — достойная скромность дороже комфорта, достигнутого нечестным путем. Этот французишка — Перре или как его там — внушил вам странные мысли, Марио, ведь и Аростеги, и Мойано, и сам дон Николас — вечно все вы, разинув рот, смотрите на то, что приходит к нам из-за границы, простаки вы этакие; я прекрасно знаю, что за границей девушки работают, и это не дело, — расшатываются устои и все такое прочее, и мы должны защищать все наше хотя бы и кулаками, если понадобится. Эти инострашки, со всеми их достижениями, ничему научить нас не могут, и, как говорит папа, если они сюда приезжают, так это потому, что им тут хорошо, вот и все; пляжи — это сплошное бесстыдство, и если бы этот Перре мог, то он задержал бы «развитие» своей страны и возродил бы там добрые нравы — ведь за версту видно, что он из порядочной семьи, — но, так как это не в его силах, пускай страдают и все остальные, а это ведь самый легкий путь. Вспомни папину статью, я ее вырезала, — это просто чудо какое-то: всякий раз, как я ее читаю, у меня прямо мурашки по телу бегают, представь себе; а каков конец: «На экспорт надо вывозить не машины, а духовные ценности и целомудрие», — ведь это сущая правда, а уж что до религиозных ценностей, так об этом и говорить не приходится, Марио, дорогой мой; а вы и знать ни-чего не хотите: подавай вам культуру — и рады перевернуть небо и землю, чтобы бедные получали образование; это еще одно ваше заблуждение, ведь вы вытаскиваете бедных из их среды, и получается ни то ни се, вы их только испортите, так и знай — они ведь сейчас же лезут в сеньоры, а этого не может быть, каждый должен устраиваться в жизни, не выходя из своего сословия — так всегда было, и вы просто смешите меня с этой кампанией, которую вы развернули в «Эль Коррео», — уж не знаю, как вашу газету не закрыли в один прекрасный день, честное слово, — все юноши, видите ли, богатые и бедные, должны иметь возможность учиться в университете, — да это же безобразие, это форменное идиотство, прости за откровенность, и когда-нибудь ты признаешь, что я была права; это все дон Николас, черт бы его побрал, сбил вас всех с толку и втихаря гнул свою линию, а все потому — если хочешь знать, — что он самого низкого происхождения: мать у него, представь себе, прачка, а то и похуже, и хотя в своей газете он и нашим, и вашим — как бы чего не вышло, — а все-таки вредный тип этот дон Николас, плохой человек, уж я тебе говорю, и это неважно, что он ходит в церковь, это все для виду — вот что, — а ведь во время войны он сидел, коли хочешь знать, и если его не расстреляли, так из чистого милосердия, а он вместо благодарности — ведь он должен был быть благодарен, — все свое: подбивает всех на всякие гадости со своей газетенкой, и вдобавок Ойарсун говорит, что он либерал, — уж дальше и ехать некуда, сам понимаешь, ведь все эти козни строят либералы, Марио, так ты и знай. За либерализм-то его и выгнали, дело ясное, тут и спорить не о чем, хоть Мойано, вместо того чтобы сбрить свою мерзкую бороду, давай отпускать шуточки, а мне вовсе не смешно — «Какой он либерал, он святоша: он и мочится святой вернуться
Собор католической церкви (1962–1965) обсудил проблемы борьбы церкви за мир и разоружение, за социальный прогресс, за свободу вероисповедания; на Соборе говорилось также о защите церковью интересов народа. Это вызвало широкий резонанс во всем мире и сильное недовольство в реакционных кругах.