Это были призраки, упрямые, липкие, они впивались в ее руку, как пиявки, или заставляли ее наклоняться сперва налево, потом направо. «Ты не представляешь себе, какое все это произвело на меня впечатление: я не могла есть. Анхель сказал мне: ешь, ешь, ты ведь ничему не поможешь, если будешь сидеть голодная». Но дети не приносят ничего, кроме горя, с момента своего появления на свет, когда они заставляют мать испытывать родовые муки; мы пригреваем змей у себя на груди. Сам видишь, Марио: ни одной слезинки. Даже траура по отцу не желают носить — что ж ты еще хочешь? — «Оставь меня, пожалуйста, мама, для меня это не утешение. Это все глупые условности, я в этом участия принимать не буду». Полчаса она плакала в уборной. Это уродливый свитер, Вален, не спорь со мной, это от траура по бедной маме, царство ей небесное. Но я похожа в нем на чучело, он стал мне узок, и самое ужасное, что другого у меня сейчас нет. Черный свитер Кармен растянулся и поредел на грудях. Сказать по правде, грудь Кармен даже в черном свитере была чересчур воинственна для траура. Кармен смутно чувствовала, что все резкое, цветное или вызывающее не подходит к обстоятельствам. Я бы непременно подышала ему в рот, я бы все на свете сделала — только бы он остался жив; многие говорят, что это очень противно, а мне вот нет, представь себе, но, по правде говоря, я только один раз видела, как это делается, в кинохронике, и не решилась — ты ведь понимаешь, на такие вещи никогда не обращаешь внимания, вроде как на пожарников, — тебе это безразлично, и все это проходит мимо тебя, и вспоминаешь об этом, когда уже поздно. «Сердце — коварная штука, известное дело». — «Хотите — верьте, хотите — нет, но он никогда не болел». — «Поведение Марио-младшего меня нисколько не удивляет, Менчу; они ведь были большими друзьями». Валентина захохотала: «Ты не пробовала надеть черную комбинацию и бюстгальтер?» Это было совсем другое дело. Свитер по-прежнему был мал, а грудь большая, но шерсть не просвечивала. Грудь — это мой большой недостаток. По-моему, она всегда была великовата. Валентина и Эстер не отходили от нее ни на шаг. Эстер не разжимала губ, но подстерегала минуты ее слабости. Валентина время от времени целовала ее в левую щеку: «Менчу, душенька, ты не представляешь себе, как я рада, что ты так мужественна». В довершение всего Борха вернулся из школы с криком: «Я хочу, чтобы папа умирал каждый день, — тогда не надо будет ходить в школу!» Она безжалостно била его, пока не заболела рука. «Оставьте, сеньорита, ребенок ведь не понимает, надо его пожалеть». Но она била беспощадно, по чему ни попало. Потом призраки с круглыми, удивленными глазами сжимали ей опухшую и болевшую руку или прижимались лицами к ее лицу, сперва слева, затем справа, и говорили: «Для меня это было прямо как гром среди ясного неба»; «Когда я об этом узнала, я не могла поверить»; «Анхель сказал мне: ешь, ешь, не сиди голодная — этим горю не поможешь». Марио не целовали и не пожимали ему руку. Его друзья утыкались лицами ему в плечо и правой рукой неистово хлопали его по спине, как будто намереваясь выбить пыль из его голубого свитера. «Меня это не удивляет; они ведь были большими друзьями. Бедный Марио!» — «Отец или сын?» Она уже не соображала, что говорит. «Оба, разумеется, оба». Это был ее покойник, она сама обрядила его. Она побрила его электробритвой и причесала раньше, чем парни из «Харона» завернули его в саван. «Он нисколько не побледнел. Он не похож на покойника. В жизни не видывал ничего подобного, а ты что скажешь? А ведь мы, заметьте, народ привычный». Она наклоняла голову сперва налево, потом направо и всасывала воздух, пустоту, так, чтобы женщина услышала звук поцелуя, но не почувствовала его. «Не говорите мне, что оденете нашего хозяина так, как он всегда одевался, когда выходил на улицу». — «Почему, Доро?» Доро перекрестилась: «Еще и цветные ботинки! Так последние бедняки не делают». Кармен отправила ее на кухню. Она не считала нужным давать объяснения прислуге. Бертрану она сказала: «Пройдите на кухню, Бертран, а то здесь повернуться негде». У Бертрана были близорукие, слезящиеся, бесцветные глаза; он сказал ей, когда пришел: «Он не был добр; он был человек безукоризненный, а это разные вещи. Дон Марио был человек безукоризненный, а людей безукоризненных днем с огнем не найдешь. Вы меня понимаете, сеньора?» Он хотел поцеловать ее или еще что-то в этом роде, но она резко оттолкнула его. Кармен побрила Марио электробритвой, обмыла его, причесала и одела в темно-серый костюм — в тот самый, в котором он читал лекцию в День Милосердия; костюм она подпорола на боках, так как, хотя труп был податлив, все же он был чересчур тяжел для нее одной. Затем она повязала ему пестрый галстук, темно-коричневый в красную полоску, но осталась недовольна, потому что узел был слишком слабо затянут. В конце концов парни из «Харона» уложили его в гроб и отнесли в кабинет, который был уже не кабинетом Марио, а его склепом. И Марио сказал: «Почему сейчас?» Но когда он прибежал из университета, он уже все мог себе представить. Может быть, ему сказал Бертран. Брови нависали ему на глаза и придавали вид задумчивый и мрачный, точно тяжесть мозга была невыносимой и расплющила дуги бровей, распрямила их. Но он уже что-то почувствовал, ты знаешь, мы ведь никогда в жизни ни за чем его не вызывали, и я только сказала ему: «Папа», — но он был так спокоен, так молчалив; этот Марио порой пугает меня, Вален, мальчик слишком сдержан для своего возраста; это не значит, что я не восхищаюсь сильным характером, вовсе нет, но надо дать выход и чувству — ведь потом чувство все равно выйдет наружу, и это будет только хуже, а он ведет себя так, как будто ничего не случилось, стоит, как статуя, а я ему говорю: «Это произошло внезапно. Он не проснулся. Луис говорит, что это инфаркт», — и я не смогла удержаться, заплакала и обняла его, но ты, Вален, и представить себе не можешь, как мне было больно — ведь я как будто обнимала дерево, или камень, или что-то в этом роде; он только спросил — подумай, что это за вопрос такой — «Почему сейчас?» — и хоть бы слезинку обронил, ведь это было бы так естественно, ты только подумай — ведь это его родной отец, а ему хоть бы что, можешь мне поверить.