ай толковать об обостренной чувствительности и еще каких-то туманных материях: ведь вы, вместо того чтобы говорить так, чтобы людям было понятно, говорите какими-то загадками, дружок, ни дать ни взять, сотрудники контрразведки, вот и Армандо говорит: «Я не понимаю, о чем они столько думают. Они словно собираются что-то исправить, только вот я не слыхал, чтобы что-нибудь испортилось». А видел бы он тебя ночью: «Идут?» — сидишь на постели, прямой как палка, и прислушиваешься; я так и подскочила, даю тебе слово: «А кто должен прийти?» — а ты: «Не знаю, кто-то поднимается по лестнице»; я пальцем пошевельнуть не смела, сердце: тук-тук-тук, клянусь тебе, — «Я ничего не слышу, Марио», — а ты: «Не сейчас, немного раньше», — ну видели вы что-нибудь подобное? — и ты не поверишь, но после этого я больше четверти часа не могла заснуть, ведь так жить просто невозможно, это же кошмар какой-то. Или вспомни, как ты молол всякую чушь: ты, мол, боишься, что покончишь с собой, — ну где это видано бояться самого себя? — да ничего такого с тобой не случится, полоумный, раз это в твоей власти; надо прямо до ручки дойти, чтобы бояться таких вещей. А потом земля уходила у тебя из-под ног и начинались головокружения при одной мысли, что ты находишься на шаре, который висит в бесконечном пространстве, и я рассказала об этом Вален: «Что только он городит, Вален? Его запереть впору», — а ты слег в постель — хорошенькую жизнь ты себе устроил из-за своих нервов, дружок! — Антонио говорил, что он бы все сделал для тебя с превеликим удовольствием, но он, дескать, последняя спица в колеснице, все зависит от министерства; единственно, что он может для тебя сделать — это дать тебе отпуск по болезни с половинным окладом, только этого нам и не хватало! — я думаю, что ты бы не умер, если бы проводил два часа в институте и говорил там то же самое, что всегда. Так вот нет же: «Я не выдержу этого», «Это выше моих сил», — по-твоему, это хорошо? — ведь если у тебя путались мысли, то представь себе, каково было мне с моими мигренями, это что-то ужасное, дорогой, это как будто тебя бьют молотком по голове, но для тебя они, конечно, ничего не значили: «Прими две таблетки и завтра будешь здоровешенька», — приятно такое слышать, ничего не скажешь. И Луис тут не виноват, он ведь предупреждал тебя: «Самое лучшее средство — это небольшое усилие воли», — ну, а ее-то у тебя сроду не было, ясное дело, ты не имел ни малейшего понятия о том, что такое воля, лучше валяться в постели и отдыхать от безделья, как я говорю. И если бы еще постель сблизила нас — ладно, но у меня не было и этого утешения: ты как будто с карабинером ложился, и это для меня тяжелее всего, так и знай, я не о себе говорю — тебе отлично известно, что мне это свинство и даром не нужно, — а о том, что за этим кроется, я тебе сто раз это повторяла, Марио: то, что было у нас в Мадриде, не всякая бы стерпела, не думай; такое пренебрежение! я даже Вален не рассказала о том, как я была огорчена, а ведь ты же знаешь, что Вален для меня все равно что сестра родная. Ну, а за слезами у тебя дело не станет, и я до сих пор так и не поняла, отчего ты плакал, ты залил мне слезами всю ночную рубашку, и пришлось ее менять, а потом завел свое: пусть бы лучше тебе отрезали руки и ноги, лишь бы обрубок, который от тебя остался, жил бы как ему захочется, только бы не жить так, как ты живешь… — ну что это за белиберда? — кто это может жить, как ему захочется, без рук и без ног? Кому это может прийти в голову? И в первые ночи я думала: «Уж не пьян ли он?» — да нет, какое там! — ты капли в рот не брал. Но для тебя ведь ни хороших, ни опасных дней не существовало; стоило посмотреть на тебя в ту ночь, когда я пощекотала тебя ногой, — помнишь? — это был намек, вот что это было, а ты сперва ужасно брыкался, дружок ты мой милый, а потом ни с того ни с сего завизжал, да так, словно тебя режут: «Оставь меня в покое!» — ну и ну! — я просто похолодела, ведь, в конце концов, я это делала для твоего же удовольствия, мне-то что… И должна тебе сказать, что на меня обращали внимание, так ведь? — уж не знаю, чтó со мной творилось в эти месяцы, но Элисео Сан-Хуан прямо с ума сходил: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь», — совсем голову потерял, так что сперва я было испугалась, даю тебе слово, он просто преследовал меня, но Вален сказала: «Такое внимание всегда приятно, милочка». А что ты устраивал у несчастной Вален? Ты уж лучше помолчи, Марио, дважды она подавала обед — дважды, Марио, легко сказать! — а остатки выбрасывала, мы же знали, что это такое, а ты кричал, что тебя тошнит и все прочее, хорошо еще, что Вален свой человек, да и Висенте все понимает, а тебя ведь впору было убить; в конце концов Вален это делала, чтобы тебя развлечь, только ведь с тобой каши не сваришь, — «Для чего? Для чего? Для чего?», — сплошные «для чего», дубина ты этакая! — да для того, чтобы убить время, болван, вот для чего, для того, чтобы оно прошло незаметно, я полагаю, так-то. Ты становился невыносим, Марио, ты вел себя как капризный ребенок: «Еще одного такого дня я не выдержу; сегодня то же, что вчера. Господи, просвети меня», — вы только послушайте, о чем он просил бога! — а ведь нам столького недоставало, дурак ты набитый! Нервы — хорошенькое оправдание! — когда врачи не знают, что придумать, они все сваливают на нервы, а я так рассуждаю, Марио: если у тебя ничего не болит, если у тебя нет температуры, на что же тогда жаловаться? Конечно, если разобраться, так это наша вина, это мы во всем виноваты, потому что мы целый божий день прикованы к вам, дуры мы этакие, а вот если бы вы боялись, что мы наставим вам рога, так небось тотчас же позабыли бы про нервы. Это да еще работа — вот лекарство от нервов, и тут никто меня не переубедит, а нервы у всех бездельников не в порядке; вот если бы ты ходил на службу или работал в банке, где надо отсиживать восемь часов подряд, как положено, жизнь сложилась бы у нас иначе во всех отношениях, так и знай. То же самое и со сном, сумасброд ты этакий, ведь ты, как говорится, круглые сутки валялся в постели. А если бы ты хоть немного двигался, сам бы увидел, как это полезно: не нагуляешь аппетита — не пообедаешь, как сказала бы бедная мама. Вы, мужчины, просто смешите меня, Марио: вы заболеваете, когда вам хочется, и выздоравливаете, когда вам это заблагорассудится, уж не спорь со мной, и если ты придаешь такое значение головокружениям, то подумай, что должна была испытывать я, если я и на стул не могла влезть? А уж про автобус и говорить нечего, так ты и знай, и хотела бы я посмотреть на тебя в «тибуроне» Пако, Марио, вот что, только одну минутку, не больше, из чистой прихоти, чтобы ты понял, что значит головокружение, — господи боже! — кажется, земли не касаешься. По правде говоря, я этого не хотела, могу тебе поклясться, не почему-либо, а потому, что люди всегда думают о других плохо, да еще Кресенте все время следил за нами со своего мотокара, но Пако открыл дверцу, и у меня не хватило мужества отказаться. По чистой случайности через несколько дней на той же самой автобусной остановке произошло то же самое: он резко затормозил, как в кино: «Ты — в центр?» — и скажу тебе откровенно: когда потом я призналась ему, что не умею водить, что у нас нет автомобиля, ты и представить себе не можешь, он хлопнул себя по лбу, да так сильно — вот ведь какое дело: «Неужели!.. Не может быть!» — понимаешь, он не мог поверить, он думал, что я шучу, а я не знала, куда деваться, Марио, никогда в жизни я не испытывала такого унижения. С талантом Пако тебе нечего было бы бояться рутины, Марио, это уж я тебе точно говорю, а то, видите ли, каждый день одно и то же: работа, завтрак, обед, ужин, любовь, сон, «как мулы на водокачке» — ну о чем только ты думаешь? — чего тебе еще надо, идиот? — ведь всюду происходит то же самое, посмотри хоть на Пако — так вот нет же — мы ничем не отличаемся от животных — Америку открыл! — и что страшного в том, что каждый день мы делаем одно и то же? Не сердись, Марио, но, по-моему, ты просто боялся работы, и не толкуй мне теперь, что писать — значит работать, мерзкая ты мумия! — для самооправдания ты готов утверждать, что днем — темно и что писать, что играть на скрипке — все едино. Кроме того, если уж так тебе было страшно, не писал бы, ты же знаешь, что, на мой взгляд, есть занятия получше: представительство, коммерция, строительство, а теперь вот даже появились места, где будет развиваться промышленность, — словом, что-нибудь в этом роде; ведь ты же сам говорил, что тебе противно читать газеты, — да и кому не противно? — в вашей проклятой «Эль Коррео» вы только и писали, что о несчастьях, — было что почитать! — и вечно одна и та же песня о разврате и злобе, трусишка ты, просто-напросто трусишка, и если люди ничего не понимают, так тебе-то что до этого? — дураки бы мы были, если бы теряли аппетит всякий раз, как там передерутся негры или китайцы. Пусть каждый выпутывается из беды как знает, дорогой мой! В конце концов, никто не виноват, что они не такие, как мы. Но и писать-то можно по-разному, и меня просто тошнит от вашей «Эль Коррео», только я не думаю, что нервы у тебя разошлись из-за нее, упрямая ты голова: мне не раз казалось, что ты прекрасно себя чувствовал, когда тебе было плохо, и что тебе плохо, когда по виду все было хорошо, хотя ты и сочтешь это бессмыслицей. Нервы, нервы… нервы начинают шалить, когда человеку слишком хорошо, вот что, когда у него нет никаких проблем и когда ему