Это был Зубровод, который должен был дать ему имя, чтобы потом записать в свою книгу — толстую с замусоленными углами тетрадь, лежащую на столе в конторе: в ней были уже записаны все дальние и ближние предки и родственники. Не любую кличку, как дают безродным дворнягам, кошкам, коровам, а означающую, что он — сын чистокровной зубрицы и дикого степного бизона, зубробизон. И рождён здесь, в питомнике. А потому имя его, как и всех остальных зубробизонов, должно было начинаться на «ру» — так между собой договорились люди, чтобы им, людям, было удобно следить по своим книгам за их, животных, жизнью. А самим зубрам и бизонам, должно быть, это было совсем безразлично — как их там назовут и запишут.
Человек шевелил губами, припоминая слова, и от него пахло приятным хлебом и неприятным табаком: «Рубаха... Ругатель... Румяный...» Он раздал много имён, и первое время это было ему легко и даже нравилось. Но он был молчалив по натуре, вовсе не златоуст, и вскоре запас его слов израсходовался. Приходилось теперь ломать голову, подыскивая новые имена.
Зубровод этот кормил животных, знал каждого в лицо и жалел как безответную перед человеком скотину. Задумываясь же, он уставал, на лбу его появлялись морщинки, и он сердился. Лучше бы его заставили делать что-то другое: например, чистить лопатой загон или рубить осину и иву на корм зубрам — это было куда сподручней ему.
«...Румяный... Румашка... Рум...» — остановился он перевести дух. «Рум!» — и вдруг просиял лицом: что, если назвать его не обычным, известным всем людям словом, а придуманным, таким, которое он сам только что изобрёл?!
— Рум!..
От резкого оклика телёнок поднялся на ножках и слегка попятился, не спуская при этом с человека недоумевающих глаз.
— Смышлёный, — довольно протянул человек, любуясь животным. Впрочем, стоять без всякого дела он не привык: забот у Зубровода хватало.
Первое время люди, которым удавалось на него поглядеть (а это в большинстве были случайные здесь, в питомнике, посетители, экскурсанты), находили, что Рум очень похож на обыкновенного телёнка, вот разве чуточку плотнее и коренастее: он был тогда совсем не горбатый, не обросший, не страшный. Да ещё небольшая бородка отличала его от коровьего сына — зубры ведь так и родятся с бородкой. И в этом есть свой резон: род зубров древнейший и, может быть, наши Бурёнки да Зорьки ведут свою родословную от этих животных, которых человек приручил, одомашнил когда-то...
Довольно скоро Рум привык к Зуброводу и, глядя на старших, не пугался беспричинно. Когда тот приближался, Рум тоже делал несколько шагов навстречу, к изгороди. В глазах его, по-коровьему выразительных, обведённых тёмными бархатистыми кругами, можно было прочесть одновременно любопытство, и настороженность, и готовность в любую секунду отпрянуть.
Совсем по-иному глядел он на мать: она была первым живым существом, которое он узнал, едва появившись на свет. А ведь инстинкт, врождённое чувство, подсказывает каждому, что это совершенно особое существо, единственное среди всех остальных...
Если бы Рум, впервые открыв глаза, увидел рядом с собой кого-то другого, а не мать, он, возможно, проникся бы безграничным доверием к этому другому, не родственному ему существу. И так же, как теперь у матери, искал бы у него покровительства и защиты, так же ходил бы за ним следом и доверчиво заглядывал бы ему в глаза. Каждая мать, наверно, догадывается об этом. Может быть, поэтому так ревниво следит она, чтобы никто прежде времени не приблизился к её детёнышу.
Через день и даже спустя несколько кратких часов — уже не опасно. За это время она успеет «умыть» его, и накормит, даст обнюхать себя. И вместе с парным материнским молоком так прочно войдёт в него её образ, что не заменить никаким другим! ...Какой прекрасный у неё был язык — большой, горячий, шершавый, и сильный, и ласковый, так хорошо умеющий его поддержать, когда он качался на непрочных, ещё не окрепших ногах! Этот язык, едва Рум появился на свет, прошёлся по его бокам, вылизал спину и брюхо, побывал даже в самых укромных уголках его тела, до которых ему самому ни за что бы не дотянуться...
Отца Рум боялся. Не он один — его все в стаде побаивались. Даже человек, Зубровод, наполнявший в обеденное время кормушки, с опаской поглядывал на кривые бизоньи рога, на всякий случай замахиваясь, чем попало, отгоняя бизона от изгороди. А чго для того даже самая толстая жердь? Сунул между рогами, повернул голову набок и — готово, переломил, словно спичку...
...Это было прекрасное время — обед
Правда, первые дни своей жизни он не пробовал ещё ни зелёной травы, ни листьев, ни веток, а только и знал, что сосать материнское молоко, притом делал это довольно часто. Зато потом, когда начал входить во вкус...
У каждого из них имелась своя кормушка — корыто, сбитое из толстых, грубо струганных досок. Кормушки подсовывались под нижнюю жердь в загородке, в одном и том же, отведённом для этого месте. И трава в этом месте была вытерта до чёрной земли.
Сперва кормили бизона: это было его неоспоримое право — получать еду первым, — право, которое он сам за собой утвердил. Все остальные этому подчинялись, даже люди. Если первой положить корм зубрице, бизон всё равно прогонит её и примется за чужое.
Когда он уже получит своё и станет на место, можно кормить остальных.
Зубровод опрокидывал в кормушку овёс из ведра, а из другого ведра лил воду. Овёс был молотый и, пока его сыпали, курился в воздухе лёгким белёсым дымком. А вода падала чистая, прохладная. Это было так аппетитно, что зубры, не отрывая глаз от пока ещё недоступных кормушек, в нетерпении переминались на коротких крепких иргах и начинали жевать пустоту.
— Но-о, утроба твоя ненасытная! — притворно грубо кричал Зубровод, чтобы зверь не мешал его делу, и подпихивал ногой наполненное корыто.
Зубры неторопливо отходили, но как только видели, что теперь уже можно, шумно, с необыкновенной для таких громадин скоростью и проворством устремлялись к кормушкам и погружали в них морды.
Ели они обстоятельно, не отвлекаясь, с аппетитным и громким чавканьем, которое постепенно переходило в довольное похрюкиванье.
Спустя много дней и месяцев, оказавшись в настоящем, ничем не огороженном большом лесу, где приходилось заботиться о себе самому, Рум из всей своей прошлой жизни помнил отчётливо, пожалуй, лишь это: человека с ведром и кормушку, над которой курился овёс. Но, не зная, что это всего лишь воспоминания, не понимая вообще, что такое воспоминания, ожидал всякий раз наяву появления Зубровода с ведром у кормушки: время уже пришло и он давно голоден! И, не видя ничего этого перед собой, начинал раздражаться, требовать — набычившись, шёл напролом через высокий кустарник, ломал какое-нибудь деревце в чаще и со злости дочиста объедал.
Наевшись, он обычно не вспоминал ничего.
За первое лето Рум так вырос и возмужал, что вполне мог сравниться с годовалым коровьим телком.
Он уже разбирался в травах, листьях и ветках: какие из них нежны и приятны на вкус, а какие не стоит и пробовать — этому он научился, глядя на старших.
В знойные летние дни Рум также научился у старших находить спасение от бесчисленных комаров и слепней в «ку-палках» — неглубоких, растоптанных ямах, заполненных песком и пылью. Если в такой купалке хорошенько вываляться, «искупаться», то зуд от укусов разъярённых насекомых становился потише.
Рум однажды и сам сделал открытие. На поляне, где долгое время лежали сухие, негодные в пищу ветки и обглоданные до чистого дерева колья, был устроен костёр. Это происходило в отсутствие зубров, когда они, как
обычно в послеобеденный час, совершали прогулку в отдалённую часть загона, где протекал ручей, а потом нежились под сенью раскидистых серебристых вязов. Сушняк, предварительно собранный Зуброводом в высокую кучу, вспыхнул от спички, словно гигантский муравейник. Пламя взметнулось к небу и так же быстро опало, приникло к земле, дожирая остатки хвороста. Рум почуял издалека запах дыма, горелого дерева. И хотя самому ему не пришлось испытать, что такое лесной пожар, это насторожило его. Рум то и дело принюхивался к тревожному запаху. Он не посмел прилечь и был ко всему готов.