Выбрать главу

Тот взял у него бумажку, повертел в руках.

— Первый раз такую штуку вижу, — вздохнул Воеводин и тоже прочел: — «Она — Казанцева».

Кошкин стоял напротив меня, слушал, как мы читали, и его маленькие глаза совсем утонули в набрякших мешках, но он ничего не сказал, он только стоял и слушал.

— Выходи строиться! — опять донеслось от дверей.

— Ладно, — сказал я, отдавая бумагу Казанцеву. — Потом разберемся.

Раздавались команды ротных и взводных. Батальон строился перед школой. Он вытянулся далеко, наш батальон, теперь это было настоящее войско, а не двадцать девять человек, какими мы пришли сюда. Мы заняли свои места в строю, и я видел левее школы, на посиневшем снегу у забора, группу женщин. Они стояли, тесно прижимаясь друг к другу, как и в тот вечер, когда мы их в первый раз увидели, и с краю этой группки стояла Оля. Женщины смотрели на нас, и все наше отделение смотрело в ту сторону.

— Алеша... слышь, Алеша, — услышал я шепот и краем глаза увидел, как Шустов протягивает Казанцеву сахар. — На-ка....

Казанцев подставил ладонь. И тут же Воеводин протянул ему свой сахар. И Дальский вынул из кармана, посмотрел на белые комочки, сначала понюхал, блаженно прикрыв глаза, и положил в ладонь Казанцеву. Тогда и я достал свой сахар. Теперь у Казанцева была полная пригоршня.

— Давай! — кивнул я ему.

Он отделился от строя, придерживая карабин, побежал к женщинам.

— На, — сказал он Оле, запыхавшись, и высыпал ей в карман сахар. — От наших ребят. Я тебе говорил, у нас мировые ребята.

Но она не смотрела, как он ссыпает ей сахар в карман, она оглядывала его лицо, словно хотела найти на нем что-то ей очень важное.

— Послушай, — сказала она. — Я боюсь. Я никогда не была на войне и боюсь. Страшно там?

— Страшно, — сказал он. — Но ты не бойся. Я к тебе еще приду, вот увидишь.

— Хорошо, — сказала она. — Только ты меня поцелуй. Ты ведь меня еще не целовал.

Тогда он наклонился к ней, и поцеловал, и побежал догонять нас.

Батальон двинулся, рота за ротой, взвод за взводом, мы шли и все оглядывались на край забора, где стояли женщины.

Мы шли и оглядывались...

23

Много лет меня мучила одна мысль: куда же девалась пайка Шустова?.. То мне казалось, что человек с таким нюхом, как Шустов, не мог ошибиться — пайку съел Казанцев. Я даже представлял, как это случилось. Казанцев вошел на какую-то минуту раньше нас, и этой минуты хватило, чтобы увидеть на нарах плохо прикрытый второпях вещмешком кусочек хлеба и проглотить его, не жуя. Я представлял его одеревенелое лицо при этом и опустевшую синеву глаз. Я не верил в это и... верил. Да, все это могло произойти. Человек от голода может на мгновение потерять себя, оставшись в одиночестве, так потерять, что не властен руководить своими поступками и хоть как-то контролировать себя. Когда перед тобой лежат буханки из разбитой машины и ты не один, а вокруг много людей, в тебе просыпается непобедимое чувство дисциплины и ответственности перед теми, кто стоит рядом, но когда ты один... Мужество можно потерять и на мгновение. И тогда этот маленький кусочек хлеба и это мгновение, когда ты проглотил его, стремительно перебросят тебя за черту, где нет никакого примирения между людьми. Так разве мог бы пойти на это Казанцев?

И тогда я начинал думать, что пайку съел сам Шустов. Он сжевал ее и проглотил двумя сильными глотками, когда раздалась команда: «Выходи строиться!» Сжевал и сразу забыл об этом, и пока стоял в строю, верил, что пайка ждет его на нарах под вещмешком. Голод иногда убивает память. В те дни мы видели и такое.

О Воеводине я не думал. Я хорошо помнил, как он вышел вместе со мной и вошел вместе со мной.

Я ломал голову над этим, потом успокаивал себя: мол, все это не так уж и важно, а важно другое — был Казанцев, и этот парень сделал дело, которое помогло нам жить, когда мы были там, возле Невы. Так я думал много лет и совсем забывал о Кошкине, об этом плосколицем человеке с маленькими пугливыми глазками, набрякшими синими мешками под ними и больным сердцем. А ведь это он протянул свою пайку на шершавой ладони. Вот это-то я видел своими глазами, видел, как он достал ее из кармана, завернутую в тряпицу, чтобы не потерять ни одной крохи, стремительно развернул, кинул хлеб на ладонь и понес его навстречу озверевшему Шустову. Он знал, как и все мы: пайка — это так свято, что в эту секунду никакой пощады Казанцеву не будет, даже если правота на его стороне, потому что никто эту правоту разбирать не станет. Кошкин знал только одно: «Убить зверя, рожденного в человеке. Убить!» Он сделал это просто, потому что. иначе не умел.

«Искать не умеешь, сопляк».

А я забывал об этом, размышляя лишь об одном: «Кто?» Я и сейчас не могу найти на это ответа. Слишком много лет прошло. Но как я мог забыть про Кошкина?!