Выбрать главу

Алексей Петрович снял фуражку, положил на стол, налил себе стакан воды, но пить не стал — расхотелось. Спросил строго:

— Как же дальше, товарищ Торвальд?

Старший инспектор тычет себя длинным пальцем в бок, под карман синего форменного кителя:

— Этот огненный факир у меня в печенках сидит! Каждый день я жду...

— Где именно ждете, Торвальд?

— Если б знать, где! Везде! У него нет никакой последовательности: то в Новом городе, то в Старом, то в Рудельсдорфе, то опять в Рудельсдорфе. Будто на крыльях черной магии...

— Или на автомашине...

— Или на автомашине. Факир на колесах!

— А по времени как?

— Одну неделю два поджога в первой половине дня — две квартирки пенсионерок, обе на Кернштрассе. Потом три поджога во второй половине. Этот поджог, вчерашний, опять в первой...

— Посменно работает...

— И на машине. Я весь город переверну, но факира вам приволоку!

— Город, наверное, надо пощадить — пусть стоит. Проверьте, где есть автомашины, работающие посменно. А уж если поймаете этого негодяя, сами и будете с ним разбираться, и судить его будет ваш суд, немецкий: он против оккупационных властей преступлений не совершал, вы же видите. Ну, желаю удачи, товарищ Торвальд!

На том беседа и кончилась, коротенькая, на десять минут. И все упреки — в черепашьей медлительности, недопустимом ротозействе, детской неорганизованности, — все то, что кипело в сердце, когда ехал к Торвальду, все Алексей Петрович оставил при себе: что толку в упреках, Торвальд больше его заинтересован в поимке поджигателя, и сам готов в лепешку разбиться...

Поджигатель попался в конце этой же недели.

Обнаглев от чувства безнаказанности, считая себя неуловимым, он попытался поджечь больницу, ту самую, в Новом городе, на Пирнауэрштрассе, которую с таким трудом отстроили к рождеству и в которой он сам работал шофером. Карл-Гайнц Гроше звали его — доброволец вермахта, танкист. Три года Восточного фронта, три ранения, по одному на год. Капитуляция застала его в госпитале, из которого он сразу же сбежал, и все послевоенные годы жил одним: отомстить за разгром, вернуть былое величие рейха, не дать укрепиться новому в Восточной Германии. Он пакостил где только мог: воровал в больнице инструменты, воровал в гараже запасные части, потом перешел к поджогам — этакий кустарь-одиночка на диверсионной ниве!

Алексей Петрович захлопнул папку с отпечатанными на машинке протоколами, с подробной — на пяти листах! — описью изъятых при обыске ворованных вещей, с фотоснимками пожарищ, протянул материалы Торвальду:

— Что этого проходимца обезвредили — хорошо. Даже очень. Плохо, что попался случайно. Мог еще напакостить.

Торвальд, принимая папку, согласно кивнул:

— Мог бы, поджог или два. Не больше. Мы по радио призвали население к бдительности. Одна старушка видела этого факира около детского сада перед пожаром. Знаете, старушкам вечно не спится, то у них кости ноют, то спину колет. Она видела, как Гроше ходил вокруг и около. Мы его приметы по радио сообщили.

— Смотри-ка! Прошлый раз вы мне этого не говорили!

— Зачем? Я полагал, вам нужен результат, а не наше полицейское крючкотворство...

И оба рассмеялись — одной заботой стало меньше. И еще Алексей Петрович был доволен, что не дал себе тогда воли, не нашумел на Торвальда и можно будет доложить в Земельную комендатуру, что преступник схвачен, а суд будет показательный, обязательно показательный, и в газетах об этом написать поподробнее да с фотоснимками, пусть люди знают, кто им палки в колеса вставляет!

...И за всей этой январской лихорадкой стояла Карин Дитмар. Алексей Петрович загадал себе в ту памятную предновогоднюю ночь шараду не из легких и не сразу надумал, как ее решить.

После прогулки к нему пришло ощущение вины и недовольства собой, и Алексей Петрович места не находил от наполнившего его чувства неловкости и стыда. Карин Дитмар за эти два месяца стала другом, умным, надежным. И то, что в этом друге он вдруг увидел обаятельную женщину, то, что эта женщина каким-то непостижимым образом проложила след в его душе, то, наконец, что он ощутил в себе влечение к ней — все это было ненужным и постыдным, нежданно-негаданно осложнило Алексею Петровичу жизнь и ни к чему хорошему привести не могло.

Работники комендатур, постоянно связанные с немецким населением, следовали правилам, сложившимся еще в первые послевоенные месяцы: режим в зоне оккупационный, контакты с немцами допустимы лишь по службе, и чтобы ничего личного! Посему, рассуждая здраво, Алексей Петрович ясно себе представил, куда бы завели его такие вот ночные прогулки с Карин: испортил бы жизнь и себе, и ей. Меньше всего Алексей Петрович был способен на легкую интрижку, а брак с немецкой женщиной, хоть с Карин, хоть с какой другой был немыслим, тут и толковать было не о чем. Но все же Алексей Петрович иной раз спрашивал себя: ну хорошо, в принципе немыслим, это верно, но при чем здесь Карин? То, что она немка, для Алексея Петровича ровно ничего не значило, ведь бургомистр Пауль, шеф полиции Торвальд и еще многие, с кем он постоянно общался, были немцами, но своими, нашими, и он знал их душу, знал, что это друзья. То, что в душе Карин ничего не осталось к сгинувшему в России мужу, он тоже понимал. Иначе она не была бы тем, кем стала за эти годы. Выходит, он не смог бы вступить в брак с Карин только потому, что она имеет несчастье быть немкой? Но это противоречило всему тому, что он сейчас делал, чем жил. Рассуждения эти бередили душу, и, чтобы не мучиться, Алексей Петрович дал себе зарок: пока не убедится, что может спокойно смотреть в ясные глаза Карин, слышать ее неповторимый голос — до тех пор не встречаться. Всю неделю до Нового года и потом еще две недели Алексей Петрович действительно ухитрялся не видеть Карин: посылал в общество вместо себя капитана Зайкина, да дней десять съела поездка по округу, надо было проверить, готовы ли машинопрокатные станции к приему советских тракторов. Когда же январским солнечным утром он увидел Карин в магистрате — Алексей Петрович только приехал, надо было переговорить с Паулем и Ханке, а у Карин были свои дела в отделе культуры, — оба обрадовались. Карин как бы мимоходом спросила, надолго ли он к бургомистру, и потом, когда Алексей Петрович освободился, оказалось, что Карин уже ждет его — только минуточку, не больше! Они вместе вышли из высокого, сводчатого, с узкими окнами портала на залитую ярким солнцем морозную улицу. Они остановились у машины Алексея Петровича, и Карин в своей черной меховой шубке, в меховом пушистом берете с помпоном, из-под которого выбивались мягкой волной пепельные пряди, показалась Алексею Петровичу бог знает какой красивой, а она, словно бы не замечая ничего, принялась весело, совсем по-свойски, рассказывать, как ездила на Новый год в Дрезден, где у нее были давние друзья по радиозаводу, и как она забыла дома карточки, и теперь не знает, чем расквитаться с друзьями: они три дня принимали ее по-русски, на свои...