После перерыва ведущий, невысокий, с мягкими, пластичными движениями, весь излучающий сердечность и обаяние, как-то уж очень буднично объявил:
— Карин Дитмар, советские песни.
Он тут же скользнул за кулисы и под руку вывел на авансцену невысокую статную женщину лет тридцати. Встреченная аплодисментами, она чуть улыбнулась, слегка склонила голову и спокойно подождала, пока зал стих. Потом запела:
Алексей Петрович сразу подобрался, замер. Артистка пела по-немецки, но он даже не заметил этого. Постепенно им стало овладевать какое-то непонятное волнение: он не мог оторвать глаз от певицы. Карин. Карин Дитмар. Это о ней вчера говорили в Обществе советско-германской дружбы. Ее включили в концерт, потому что так сложилось: Ганнелора Шютц уехала еще неделю назад в Берлин, и что-то ее там задержало, а кому-то надо было петь, и в обществе заверили, что Карин — именно то, что надо... Какой у нее чистый, прозрачный голос — она пела без сопровождения, а-капелла, именно так, как принес эту песню в Германию хор Свешникова, и каждый вздох жалобного девичьего плача доносился до самых дальних рядов:
Отсюда, со второго ряда, Алексей Петрович был вынужден смотреть на Карин чуть снизу. У нее тонкая талия. Чуть узкие бедра, к тому же плотно обтянутые длинным, до пола, концертным платьем. Руки до плеч обнажены и кажутся необычайно белыми. Воротник платья, как на кафтанах у царских рынд, стоячий, расширяющийся кверху, на груди разрез схвачен гранатовой брошью. Шея высокая, голова чуть склонена, словно Карин сама прислушивается к тому, что поет...
Замер последний вздох певицы, голова ее с грустной полуулыбкой склонилась в медленном поклоне, — зал еще несколько секунд молчал, завороженный, потом взорвался бурей аплодисментов. Алексей Петрович почувствовал, что кто-то тянет его за рукав, обернулся — Торвальд, шеф городской полиции, придвинулся, закричал в самое ухо:
— Прима! Поет, как русская!
Алексей Петрович весело усмехнулся, согласно кивнул, — да, да, у нее и повадки русской царевны из сказок далекого детства. Голос, голос-то какой, мягкий, задушевный... Откуда что взялось?
Занавес за спиной певицы опустился, и ее темно-вишневое платье и перчатки слились с бархатом. Когда его снова подняли, на сцене оказался эстрадный оркестр. Неслышными из-за продолжавшихся аплодисментов шагами к певице подплыл ведущий, слушая ее, радостно заулыбался, глянул в зал, словно собираясь поведать нечто необычайно приятное, наклонился к микрофону:
— Карин благодарит всех, всех, но дайте же ей спеть еще одну песню!
В зале засмеялись, начавшие было стихать аплодисменты снова вспыхнули и тут же прекратились. Ведущий торжественно провозгласил:
— Колыбельная песенка из кинофильма «Цирк». Музыка Дунаевского!
Теперь Алексея Петровича охватило смятение: слишком многое было связано с этой песней. Давно это было — миллион лет назад. Еще до войны. Он и Лелька ждали сына. Теперь-то это должен был быть сын, только он. Лелька держалась молодцом: много ходила, не привередничала, успевала и по дому, и Машенька — ей тогда шел пятый годок — была всегда ухожена, и бантики накрахмалены, и сарафанчик наглажен... В тот последний вечер они пошли в кино, Любовь Орлова, перевоплотившись в американскую артистку, с наполненными ужасом глазами прятала чернокожего младенца... И когда все кончилось, когда негритенка баюкали на руках под нежный напев, Лелька вдруг вернула Алексея к действительности. Тронув его за рукав, она сказала:
— Кажется, мне пора... За моим бэби...
И всю ночь Алексей, ворочаясь в полудреме, почему-то помнил этот мотив — «...дяди спят и тети...», мелодия сама собой звучала где-то в нем.
Было, наверное, часов пять, когда он побежал к роддому.
Во дворе было тихо, пустынно. Окна первого этажа светились, яркие квадраты лежали на пушистых сугробах, сверху падали и падали снежинки... Когда Алексей достучался, он уже совсем было отчаялся. Какая-то решительная девица в белом халате неприязненно глянула на него через полуоткрытую дверь: