Бенджамин Юнг дружески улыбнулся: Ньюмен был явно не в духе, но это ровно ничего не значило. Он мог далеко пойти, этот Ньюмен, и ссориться с ним не было никакого смысла.
— Видишь ли, со вчерашнего дня я помощник у старика.
Ошеломленный Ньюмен секунду-другую молча пощипывал усики. Так вот в чем дело! Вот в чем...
— Кто же будет со мной разговаривать? Ты? Или все же идти к старику?
— Сначала я с тобой поговорю. Потом к нему пойдем.
Допрос пятый
Теперь папка с материалами неимоверно разбухла.
В Шварценфельзе я провел не один, как сначала планировал, а целых три дня. Правда, вечерами, после допросов и бесед с людьми, я спохватывался — а Москва? а путевка? Но уехать, не завершив дела, я не мог. И я давал себе слово, что уж завтра поднажму и все закончу, но за одним допросом следовал другой, и эти три дня пролетели, как один.
Тетка Лансдорфа, фрау фон Амеронген, оказалась желчной, неприятной особой. Вела она себя настороженно-недоверчиво, слова из нее приходилось вытягивать словно клещами. Ответы она обдумывала долго, да к тому же они чаще всего были очень краткими и состояли из трех слов: «Ich weìß nícht» — «Я не знаю».
Зато дочка фрау фон Амеронген, миловидная большеглазая Христина, была вся пронизана восторженным преклонением перед Карин Дитмар и майором Хлыновым. Она словно чувствовала свою сопричастность к великому таинству любви и была горда этим.
Полковник Егорычев, комендант Шварценфельза, о майоре Хлынове говорил только со знаком плюс, иногда даже позволял себе подняться на тон выше — тогда Хлынов получал два плюса: Хлынов знал город и округ; Хлынов умел понимать людей и привлекать их на свою сторону; Хлынов пользовался авторитетом среди населения; с Хлыновым охотно работали представители местных органов самоуправления и культурных организаций, он умел найти подход и к рабочим, и к интеллигенции, и к духовенству — словом, все только в превосходной степени.
О Карин Дитмар полковник Егорычев распространяться не стал, сказав лишь несколько книжно: «То, что она сделала для нас за этот год, не может быть измерено и оценено. Она посеяла в сердцах тысяч людей зерна, которые завтра прорастут всходами дружбы к нам».
Карин Дитмар за эти дни, что мы с ней не виделись, должно быть, немало перенервничала: она как-то осунулась, подурнела. Держалась она по-прежнему свободно, для нее я был не врагом, а другом, который, к сожалению, должен был выполнять неприятную официальную процедуру, и она словно бы знала, что в душе я не одобряю этой процедуры. Но как только я спросил ее о поездке в Западный Берлин, Карин Дитмар мгновенно изменилась: будто окаменела, и хотя лицо ее оставалось прежним — совершенно спокойным, — глаза наполнились слезами. Потом Карин Дитмар извинилась, что не может держать себя в руках; сказала, что даже не в состоянии выступать и что вчерашний концерт пришлось отменить; извинилась, что при прошлой нашей встрече утаила от меня историю с поездкой в Берлин — и рассказала все.
Подписывая протокол, посмотрела мне в лицо, сказала:
— Чувствую, вам неприятна моя неоткровенность. Я поступила опрометчиво. Мне думалось, что деньги, если я использую их только на Арно, не могут иметь отношения к нам, ко мне и Алексею Петровичу. Потом я поняла ошибку, но исправить ее было невозможно, хотя я и отослала деньги назад: ведь я ездила туда. И эту свою ошибку я усугубила молчанием. Но не потому я молчала, что была в чем-то виновата. Я думала — этот случай может доставить лишние неприятности Алексею Петровичу, а я так хотела избавить его от них!
Приглашение поехать со мной в Берлин она восприняла совершенно спокойно и с полным доверием — даже не спросила, долго ли там пробудет. Она сказала, что, разумеется, это ее долг — вывести Лансдорфа на чистую воду и вообще сделать все, чтобы снять с Алексея Петровича всякие подозрения.
И осталось во всей этой хитроумной комбинации майора Ньюмена одна лишь неясность: откуда взялась анонимка? Уж очень вовремя она поступила в Берлин, в Управление военных комендатур. Настолько вовремя, что это наводило на мысль: не была ли она подстроена специально, чтобы вытащить Алексея Петровича в Берлин — в маленьком Шварценфельзе, в самой глубине Советской зоны, разыгрывать комбинацию было слишком уж рискованно...
Итак — последний допрос...
За окном — густая синь берлинского вечера, ясная октябрьская луна висит над деревьями парка, холодный воздух льется через форточку.
Днем я разложил по порядку все материалы дела, еще раз сверился с планом следствия — получалось, что все вопросы отработаны. Заготовил оставшиеся процессуальные документы — постановление о приобщении вещественных доказательств, пистолета и письма, — и протоколы их осмотра. Когда же дошел до постановления о предъявлении обвинения — споткнулся. В этом постановлении излагается все, что известно следствию о совершенном преступлении — время, место, обстоятельства, мотивы. И после того, как это постановление предъявят, человек становится обвиняемым... Я теперь как будто все знал о Лансдорфе-Лоренце, но червь сомнения остановил мою руку: не было ясности с той анонимкой.