Смотрю на угрюмого Вва Большеротого. И впрямь, привязал к поясу мешочек с яйцами. Отсюда и не разглядишь — правильные или неправильные. Но, наверное, неправильные, иначе с чего бы он так развоевался?
— Большеротый, — говорю устало, — дай сюда кладку, пожалуйста. Ничего не будет с твоими драгоценными яйцами, их просто положат в инкубатор.
Молчит. Мотает говоловой и молчит.
— Большеротый! — повышаю я голос, но в глубине души знаю, что он не отдаст. На Большеротого кричи — не кричи, ему все равно. И в детстве такой же был упертый. Я ему «ля», а он поет «до». Я «ля», он «до»… так до сих пор и поет «до» вместо «ля», хорошо, хоть голос у него негромкий, не как у Сухорукого.
— Большеротый, — повторяю я уже просто для проформы, — Во имя Большой Белой, отдай кладку, что ты, в самом деле, как…как…
— Как самка, — услужливо подсказывает Сухорукий, и, сообразив, ЧТО он ляпнул, цепенеет. Сейчас его будут убивать, и никто, никто его не защитит. Потому что — это знает любой свежевылупившийся детеныш — даже смерть — недостаточно строгое наказание за такое оскорбление.
— Ну все, — шепчет кто-то из Хора, — допрыгался, голубчик. Сейчас Большеротый из него сделает…завтрак Одноногого.
Хор, как одно существо, затаил дыхание и ждет реакции Большеротого. А Большеротый вдруг ухмыляется:
— Как самка, говоришь? Ну-ну… А ты ее видел, эту самку?
Идиотский вопрос. Самок не существует. Как не существует ангелов, жизни после смерти и спасения от Одноногого — если он тебя уже схватил за задницу. Мой собственный учитель, Маэстро Коа-Камень рассказывал, что самки — это такие мерзкие монстры, которые вымерли тысячу тысяч сезонов назад из-за того, что прогневали Большую Белую. От них осталось одно только слово, да и то в приличных Хорах обычно не употребляется. Особенно в пристутствии Младших.
Между тем, с Большеротым надо что-то делать. Яйца он не отдает — это раз. Яйца явно неправильные — это два. На заявление Сухорукого, считай, не отреагировал, как будто его не смертельно оскорбили, а спросили который час. Это три. По отдельности оно, может быть, звучит не так уж и страшно. Но все вместе это — бунт. А бунтарям не место в Хоре, даже если после этого нам всем предстоит стать завтраком Одноногого.
— Хоооооооооооор! — кричу я. — На суд стано-вись!
Хор быстро выстраивается полукругом. Вва Сухорукий, который, кажется, только сейчас понял, что убивать его не будут, вприпрыжку бежит на свое место. Вва Большеротый стоит посреди площади — очень спокойный. Кажется, его не пугает то, что сейчас произойдет.
— Восьмой лирический баритон, Вва по прозвищу Большеротый, — ох, как мне не хочется это делать, — возраст — четыре сезона, основное занятие — охотник, обвиняется в попытке сокрытия неправильных яиц, в несоблюдении правил Хора и законов природы, да хранит их Большая Белая, а также в бунте и отсутствии чувства здоровой гордости. К какому наказанию следует приговорить Вва Большеротого? Альты?
— К изгнанию — ангельскими голосами стройно отвечают альты
— Баритоны?
— К изгнанию
— Басы?
— К изгнанию
Вопрос решен, как всегда — единогласно.
— Хооооооооооор! Разойдись!
Полукруг распадается, нас обступают.
— Извини, Вва, — говорю я. — Хор — это единое существо. А ты нарушаешь.
— Вы меня простите, Маэстро, — отвечает он. — Я бы и так ушел. Мы все равно собирались.
— Мы?! — я в ужасе. За что, Большая Белая?! Кого он уведет с собой, этот ненормальный, кого еще лишится несчастный Хор???
Из-за моей спины выскальзывает Младший — тот самый, который утверждает, что он — мой внук. Вва Большеротый кладет ему руку на плечо.
— Маэстро… мальчишка заглядывает мне в глаза. — Маэстро, я не вру и не фантазирую. Мой Родитель — Коа-Пятнышко. Он оставил кладку в доме у Вва… К сожалению, не все выжили. Вы… — мальчишка останавливается, набирает побольше воздуха, чтобы выпалить все разом, — вы, самцы, более приспособленные. Если бы не Большеротый, я бы, наверное, даже не вылупилась…
Какое страшное… какое убийственное лето… Засуха, голод. Хор потерял лучшего охотника. А теперь еще и самки… И Большая Белая лягушкой висит в небе и улыбается. Как будто так и надо…
Луиш
Ладони опять влажные и липкие, хоть ты что делай.
Надо бы встать, пойти их вымыть — горячей водой, да с мылом. Туалет с умывальниками в конце коридора — предпоследняя дверь по правой стороне. Надо только встать…
Но Луиш сидит смирно.
Луиш боится разбудить Сильвию.
Измученное лицо Сильвии растеклось по подушке.
Она громко дышит, а в углу приоткрытого рта коростой запеклась высохшая слюна.
Луиш вытирает руки об халат. Вначале одну, потом другую. Он знает, что через секунду ладони снова увлажнятся, но все равно вытирает — тщательно и остервенело, как старательная, но склочная операционная сестра.
Сильвия начинает похрапывать.
Ее храп, несончаемый комариный писк ламп дневного света в коридоре и размеренный механический лай какой-то неупокоенной собачьей души на улице на мгновение заглушают восхитительный и мучительный звук льющейся где-то воды.
Луиш закрывает глаза, и перед его глазами встает широкая глуповатая улыбка умывальника. Из блестящего крана хлещет вода, а из прикрепленного у зеркала розового баллончика лениво стекает тягучая жемчужная струйка мыла.
Луиш вскакивает.
— Ты куда?
Голос у Сильвии звонкий, как будто и не спала.
— Пойду помою руки.
— Ты их мыл пятнадцать минут назад!
— Откуда ты знаешь?
— Я ТЕБЯ знаю, — Сильвия открывает глаза. — Луиш, пожалуйста!
Луиш покорно садится. Сильвия улыбается. Теперь в ее голосе — нежность.
— Спасибо. Ты такой молодец!
— Потому что не пошел мыть руки? — Луиш тоже улыбается, хотя и кривовато, и пытается тыльной стороной ладони погладить Сильвию по щеке.
Сильвия хватает его руку и целует в ладонь. Внутри Луиша все съеживается от неловкости. Ведь рука грязная, грязная! Липкая, влажная, разве ж можно ее — губами?
— Я очень тобой горжусь, — шепчет Сильвия. — Тетя Джулия говорила, что многие мужчины не выдерживают. Падают в обморок.
— Ну, я их могу понять. — Луиш высвобождает руку из пальцев Сильвии и украдкой вытирает ее об халат. Становится легче, но ненамного. — Зрелище не из приятных.
Сильвия тихонечко смеется.
— Если бы мы были такими же нежными, как вы, род человеческий уже давно бы вымер. Никто бы никогда не рожал. Но ты молодец. Ты потрясающе держался!!!
— Зеркальце есть? — спрашивает фигура в зеленом голосом тети Джулии. Луиш достает из кармана зеркальце, которым пользуется на работе, чтобы видеть внутренности компьютеров.
— О, на ручке! Отлично! — радуется зеленая фигура. — Теперь смотри сюда!
Луиш послушно смотрит на маленькое темное пятнышко, которое ему указывает зеленый перчаточный палец.
— Что это?
— Это головка, балда!
Головка… это темное, влажно поблескивающее пятнышко — головка…
Луиша начинает мутить.
— Ну, племянник, не трусь! — подбадривает его голос тети Джулии. — Всего ничего осталось!
И Луиш смотрит, не в силах отвести глаз, на темное пятнышко между напряженных бедер Сильвии. Оно растет. Растет медленно, но неуклонно, пока, наконец, с негромким чавкающим звуком не превращается в покрытую слизью крошечную голову.
— Нет! — кричит Луиш.
— Ты просто скромничаешь, — говорит Сильвия. — Ты себя недооцениваешь.
Она окончательно проснулась и пытается устроиться поудобнее.
— Помоги-ка мне сесть, — весело требует она, — что-то я какая-то неуклюжая сегодня.
Луиш еще раз наскоро вытирает руки об халат, и усаживает Сильвию, стараясь прикасаться только к ткани ее ночной рубашки. Круглый живот, к которому он привык за последние несколько месяцев, исчез, и Сильвия напоминает сдувшийся шар.