Царь сильнее стонал, чем в минувшую ночь.
Бубенцы[484]… Отправленья нельзя превозмочь.
Аристотель, премудрый, пытливый мыслитель,
Понимал, что и он — ненадежный целитель.
И, узнав, что царя к светлым дням не вернуть,
Что неведом к его исцелению путь,
Он промолвил царю: «О светильник! О чистый!
Всем царям льющий свет в этой области мглистой!
Коль питомцы твои не сыскали пути,
Ты на милость питателя взор обрати.
Если б раньше, чем вал этот хлынет суровый,
Страшный суд к нам направил гремящие зовы!
Если б раньше, чем это прольется вино,
Было б нашим сердцам разорваться дано:
Каждый волос главы твоей ценен! Я плачу.
Волосок ты утратишь, я — душу утрачу.
Но в назначенный час огневого питья
Не избегнуть — ни ты не избегнешь, ни я.
Я не молвлю: «Испей неизбежную чашу!»
Ведь забудешь, испив, жизнь отрадную нашу.
И не молвлю: «Я чашу твою уберу».
Ведь не должен я спорить на царском пиру.
Злое горе! Лампада — всех истин основа —
От отсутствия масла угаснуть готова.
Но не бойся, что масла в лампаде уж нет.
В ней зажжется, быть может, негаданный свет».
Молвил царь: «Слов не надо. У близкой пучины
Я стою. Жизни нет. Ожидаю кончины.
Ведь не я закружил голубой небосвод
И не я указал звездам огненный ход.
Я лишь капля воды, прах в пристанище малом,
И мужским, сотворенный и женским началом.
Возвеличенный богом, вскормившим меня,
Столь могучим я стал, столь был полон огня,
Что все царства земли, всё, что смертному зримо,
Стало силе моей так легко достижимо.
Но когда всем царям свой давал я покров,
Духом был я могуч, телом был я здоров.
И недужен я стал. Эта плоть — пепелище,
И уйти принужден я в иное жилище.
Друг, тщеславья вином ты меня не пои.
Ключ живой далеко, тщетны речи твои.
Ты горящую душу спасешь ли от ада?
Лишь источникам рая была б она рада.
О спасенье моем помолись в тишине.
Снизойдет, может статься, создатель ко мне».
Солнце с гор совлекло всю свою позолоту,
И Владыка царей погрузился в дремоту.
Ночь пришла. Что за ночь! Черный, страшный дракон!
Все дороги укрыл мраком тягостным он.
Только черную мир тотчас принял окраску.
Кто от злой этой мглы знал бы помощь и ласку!
Звезды, молвивши всем: «На деяньях — запрет»,
Словно гвозди забили желанный рассвет.
Небо — вор, месяц — страж, злою схвачены мглою.
Вместе пали они в чан с густою смолою.
Мир был черен, как сажа, стонал он в тоске,
Он, казалось, висел на одном волоске.
Таял царь, словно месяц ущербный, который
Освещать уж не в силах земные просторы.
Вспомнил он материнскую ласку. Душа
Загрустила. Сказал он, глубоко дыша,
Чтоб дебир из румийцев, разумный, умелый,
За писаньем по шелку давно поседелый,
Окунул свой калам в сажу черную. Пусть
Он притушит посланьем сыновнюю грусть.
…Стал писец рисовать на шелку серебристом.
Так он слогом блеснул нужным, найденным, чистым:
«Пишет царь Искендер к матерям четырем[485],
А не только к одной: мир — в обличье твоем.
Убежавшей струи не поймать в ее беге,
Но разбитый кувшин остается на бреге.
Хоть уж яблоко красное пало, — причин
Нет к тому, чтобы желтый упал апельсин.
Хоть согнет ветер яростно желтую розу,
Роза красная ветра отвергнет угрозу.
Я слова говорю, о любимая мать!
Но не им, — только сердцу должна ты внимать.
вернуться
484
вернуться
485