Тогда же в комнату к Марчелло пришла Кьяра, угостила его дольками апельсина и долго рассказывала о поездке в пригород, куда пообещала отвезти и попугая, как только они с Лукой решат что-то очень важное. Она справилась у какаду не холодно ли ему у открытого окна. На что он молча ответил, что совсем не замёрз, и женщина, неизвестно как услышав его, кивнула головой и ушла.
Дождь усилился, а когда в десятом часу на кухнях городских квартир садились к ужину, он снова обратился ливнем, с силой, забарабанив по крышам и оконным стёклам.
На улице зажглись фонари. Их свет, точно боясь потухнуть из-за дождя, не рассеивался, а собирался в жёлто- белые круги и жался к плафонам, отчего фонари стали похожи на гигантские одуванчики, и поэтому дома рядом с ними казались ниже, машины вытянулись вверх, а облитые дождевой водой дорога и тротуары стали подобны ручьям, бегущим вдоль бордюров к площади.
Попугай сидел, повернув голову к свету. Так ему было уютнее. А ещё, почему-то, ему так было теплее. Марчелло уже давно продрог и утверждал обратное, лишь оттого, что не хотел снова оказаться за закрытым окном. Прижав плотнее крылья и спрятав лапы в распушенные перья, он согревал себя мыслью о тепле фонарного света и щурился на него, как будто тот бил ему в глаза, а значит и грел сильнее. Тело какаду слабело, веки его смыкались, в мыслях царила путаница.
Марчелло понимал, что это означает. Уже дважды он испытывал это и был уверен, что сейчас опять окажется в преломлённом мире. Ему не было известно название этого явления. Он не знал, по какой причине оно происходит и почему не происходило раньше, до приезда к Къяре. Попугай волновался, но не хотел и не мог противиться захватывающему его явлению, подозревая, что оно не вредит, а открывает его разуму истины, которые прежде были недоступны. Безропотно расслабив всего себя, Марчелло отдавался этой неизвестной ему власти и глядел на свет фонарей, не зная, что он уже не такой, каким был секунду назад, и что это уже не та улица и не тот город и сам он уже не какаду, а только его дух, вокруг которого нет прутьев клетки.
Сон окружил попугая, опутал и втянул его внутрь себя так неощутимо и так быстро, что тот, всё ещё чувствуя своё движение в преломлённый мир, не заметил как, в нём оказался.
Сон третий. Отпуская тени
Всё ещё было холодно. Распушенные перья и взгляд на фонарный свет помогали согреться, однако это становилось недостаточным в условиях открытого настежь окна и ливня, брызги которого, отскакивая от подоконника, всё чаще попадали в какаду.
Марчелло изрядно вымок и, к собственному удивлению, начал подумывать, что было бы лучше, если бы Кьяра, уходя, всё же затворила окно. Таких мыслей попугай от себя никак не ожидал. Добровольно согласиться на то, чтобы закрыть себя от свободы было для него недопустимым. Но он думал об этом, потому что совсем уже продрог.
Это было похоже на трусость- так он определил своё поведение; и сейчас же, встряхнув крыльями, затоптался по жёрдочке. Надо было избавиться от дрожи в теле и прогнать жалость к себе, чтобы трусливое согласие быть запертым больше не смогло возникнуть в его голове.
Решительность тогда стала сильной чертой Марчелло, в этом не было сомнений. До переезда к Кьяре он не замечал в своём характере никаких выдающихся черт. Единственной его особенностью попугай считал стремление, и то это было лишь стремление есть и спать, которое, впрочем, ни разу не стало подвигом души, поскольку еды всегда хватало, а заснуть в тишине маленькой квартирки не составляло никакого труда.
И вдруг- решительность! Она, как оружие, побеждающее ленность сердца и малодушие, как внутренняя сила, готовая в любую секунду защитить отвоёванное и ринуться в бой с растерянностью, сомнениями и страхом. С нею Марчелло стал другим. Она появилась в попугае в момент вовлеченности в события открывшегося ему мира, и тогда же в нём появилось многое из того, что невозможно обрести в покое и бездействии ума. Он обрёл живость соображения, широту фантазии, открыл себя иного, мыслящего многогранно и согласованно с доводами разума.
Теперь было самое время для решительности.
Когда эта мысль возникла в голове какаду, дождь начал замедлять свой ход. Его шум затихал, струи его становились всё более отделёнными друг от друга, всё более очерченными. Жёлтые круги фонарного света треснули и раскололись на мелкие частицы, которые, однако, оставались ещё сомкнутыми между собой, но лишь благодаря некоему хрупкому притяжению. Под его действием они дрожали, будто воздух в зной, и от этого, сотрясаясь, стекольно позвякивали друг о друга. Ветер исчез. Дождевые струи, разделившись на капли, повисли в воздухе и двигались к земле так медленно, что это было почти незаметно глазу: едва уловимое движение капель, лёгкое на вид, как падение пушинки. Затем дождь совсем замолчал и остановился. Несметное множество выпуклых прозрачных капель замерло в пространстве под стекольный звон фанарного света, а потом они все поплыли вверх, будто небо потянуло их к себе. Капля за каплей пролитая на город вода поднималась из луж и с листвы, с крыш и из фонтана, и отовсюду, где была. Она тянулась к небу и там, наверху, с прокатывающимся эхом каплющим звуком падала в его гладь, пуская по ней круги.