Он пошел вздремнуть в свою детскую комнату, но не смог согреться даже под большим шерстяным одеялом. Шум города — шум его детства — и холод, собравшийся под высоким потолком комнаты, растревожили его, он вспомнил о детях, о юридической советнице, о своей старой теще: в последнее время ему все труднее было поймать ее по телефону, казалось, она не так уж и нуждается в нем, как будто освободилась после смерти дочери. Та маленькая старушка, которая приехала со своей дочерью из России, занимала все ее внимание — несмотря на преклонный возраст, она решила взять этих новых иммигрантов под свое покровительство и помочь им войти в израильскую жизнь, причем помочь не только теоретически, но и практически, и теперь, видимо, много времени занималась разными делами, о которых Молхо не имел ни малейшего представления, — например, несколько дней назад, стоя в дорожном заторе, он вдруг увидел, как она выходит из магазина строительных материалов с длинной железной трубой в руке. Наконец он все-таки задремал, но и сквозь эту тяжелую, беспокойную дрему слышал, как мать открывает привезенный им чемодан с вещами покойной жены и раскладывает их по маленьким пакетам — наверно, для какой-нибудь женской благотворительной организации, а потом он заснул по-настоящему, и ему приснилось, будто он стоит во дворе своей гимназии в строю скаутов, но почему-то галстук на нем красный, а не синий или зеленый, как положено скаутам, и рядом с ним, справа и слева, стоят какие-то маленькие дети, в точно таких же галстуках. Лежа в постели, он всем телом ощущал городской гул, раскачивающийся и нарастающий так ритмично, как будто он находился в утробе какой-то гигантской стиральной машины, которая то опустошается, то заполняется, и начинает вращаться, и останавливается, и опустошается вновь. Мать то и дело заходила в комнату, проверяя, спит ли он еще, — она не любила, когда во время приездов к ней он уходил в свою комнату и спал слишком много, это укорачивало время его визита. Он смотрел на нее сквозь полузакрытые веки, весь дрожа от холода, потом она возвращалась на кухню и шумно гремела там кастрюлями — наверно, жалела, его и хотела продолжить начатый разговор.
В конце концов она его разбудила — у нее появилась новая идея, и она горела желанием ее высказать. Пусть он хотя бы снимет с пальца обручальное кольцо, — по крайней мере, никто не будет ошибаться насчет его семейного положения. Все еще лежа на спине, он сказал: «Какая разница, я тоже скоро умру», — и почувствовал, что ему приятен ее внезапный страх и бурные возражения: «Нет, чего вдруг, у тебя дети!» — «Я уже не нужен им», — ответил он и поднялся, чтобы направиться в кухню: ранний ужин, изобретательный и щедрый, уже стоял на столе. Он глянул на пакеты с вещами, уже рассортированные и перевязанные шпагатом, на тарелках и столовых приборах лежал ровный сине-фиолетовый отсвет — небо за окном тяжело помрачнело, и в нем словно что-то гневно закипало. «Посмотри, какое небо!» — сказал он матери, и та стала упрашивать его остаться на ночь, но он отказался и начал торопливо собираться, надеясь успеть до начала бури. Настроение его почему-то становилось все лучше. Мать снова вернулась к разговору об обручальном кольце, и он в конце концов согласился, попробовал снять его с пальца, но не сумел, потому что палец сильно утолщился за долгие годы, и тогда мать принесла мыло; и постепенно, не без боли, они все-таки стянули кольцо, а когда Молхо посмотрел на его внутреннюю поверхность, она была покрыта какой-то липкой грязью, и он спрятал его в карман и наклонился, чтобы поцеловать мать на прощанье.