Теща была образованной и культурной женщиной, она читала книги и ходила на концерты, а по приезде в Страну — накануне Второй мировой войны — руководила сиротским приютом. За время болезни жены они очень сблизились. Хотя он нанимал прислугу и медсестер для ухода за больной, настоящее дежурство всегда распределялось между ними двумя, и, хотя они никогда не говорили о ее смерти и лишь занимались решением мириада повседневных проблем, он был уверен, что она думает о смерти так же, как он, — что смерть это абсолютное исчезновение, без следа и остатка, и что теперь они в комнате только вдвоем, только они одни. Он постоял немного, потом подошел, легко положил руку ей на плечо, чего никогда не делал раньше, помог снять плащ и шапку и придвинул к ней то маленькое кресло, в котором она провела здесь долгие дни и часы. Она тяжело опустилась в него — морщинистое лицо в шапке рассыпавшихся седых волос, запотевшие толстые линзы очков, и похожа, и не похожа на свою мертвую дочь, — и, увидев, как она сидит, потрясенная и сникшая, он зашагал по комнате, захлебываясь от волнения. «Конец был очень спокойным, — выговорил он наконец. — Я уверен, что она не страдала. Я хорошо знаю признаки боли». Он уже увлекся своим рассказом и теперь говорил так, будто это не его жена, а он сам умер час тому назад, и старая женщина подняла к нему лицо, жадно прислушиваясь к его словам и покачивая головой им в такт. «Да, — согласилась она, — теперь ей будет спокойно», — как будто говорила о девочке, которая долго капризничала перед сном и наконец уснула, — и ее растерянное, покрасневшее от жары лицо и сползающие с носа очки вдруг показались ему такими трогательными и наполнили его такой жалостью к ней и к себе, что он наконец взорвался громкими рыданиями, — и увидел, что она смотрит на него с молчаливым сочувствием.
Потом, успокоившись, он направился в ванную, сполоснул лицо, снял плащ, посмотрел на себя в зеркало и решил, что нужно побриться. Выйдя затем в коридор, он увидел дочь — она проснулась и теперь стояла в обнимку с бабушкой, глаза ее были полны слез, и он издали покачал головой, как будто говоря: «Ну вот, теперь и ты знаешь», словно эта новость была каким-то материальным предметом, который они передавали друг другу из рук в руки. Потом вошел в спальню, снова посмотрел на лежащее тело, ужасаясь его абсолютной неподвижностью, — как будто сама Земля перестала двигаться во Вселенной, — но тут заметил отсыревшую утреннюю газету, забытую в ногах ее постели, перевел взгляд за окно и со сжавшимся сердцем увидел, что на горизонте уже обозначилась тонкая, нежно-розовая полоска зари.
Он позвонил сыну-студенту и пошел разбудить гимназиста, но мальчик никак не хотел просыпаться — в последний год он засыпал глубоко, отключаясь от всего мира, и теперь Молхо пришлось буквально расталкивать его, — заодно оказалось, что он опять лег, не раздеваясь, лишь бы урвать еще пару минут для сна. Молхо сообщил ему о смерти матери, но мальчик, казалось, не был потрясен этим известием, — в сущности, он уже весь последний месяц был готов к нему, давно избегал заходить к матери в спальню и даже как будто сердился, что она никак не умирает: когда он спрашивал у отца, как она, и слышал в ответ, что сегодня получше, лицо его мрачнело. Теперь Молхо провел его в спальню — в последний раз посмотреть на мать и проститься с нею, — ему пришлось держать сына за плечи, чтобы тот не убежал, и мальчик, еще не совсем проснувшийся, с деревянной растерянностью стоял у постели умершей, и глаза его при этом были такими сухими, что Молхо решил лучше отправить его в школу, чтобы не пропустил экзамен, — зачем ему болтаться здесь у всех под ногами?! Сын-студент появился так мгновенно, будто мчался со скоростью света, осыпал поцелуями бабушку, бегло коснулся руки матери, и Молхо мысленно спросил себя, поцелует ли ее хоть кто-нибудь еще. В нем и в самом с каждой минутой нарастал холодок отчуждения и деловитости. Зазвонил телефон, было полшестого утра, это звонила его мать из Иерусалима. Она уже знала о смерти невестки — Молхо не понял, как это могло произойти, — но и до этого не спала всю ночь, ощущая, что эта смерть уже на пороге, и неотступно думая о сыне. Она плакала в трубку: ей так хочется приехать попрощаться, она так любила покойную. Когда тело заберут из дома? Смогут ли они подождать ее? Сможет ли кто-нибудь привезти ее на похороны? Он слышал далекий и неясный плач и что-то устало отвечал, опустошенный бессонной ночью и не обращая внимания на ее слова, потому что знал — на самом деле мать всегда боялась и чуждалась его жены, и поэтому ощущал что-то нечестное в том, что теперь она приедет и увидит ее на смертном ложе. Наконец он положил трубку и позвонил близкому другу, врачу, который лечил ее в последние годы. Тот тоже ответил немедленно, таким ясным голосом, как будто стоял и ждал около телефона. Из кухни уже доносился запах кофе, сын налил ему в большую чашку, и Молхо отхлебнул горячую жидкость, пьянея от приторной сладости все еще кружившей поблизости смерти, а потом стал снова ходить по коридору около спальни, не подходя к двери и различая непрекращающийся плач дочери — как странно, что больше всех переживала именно она, чьи отношения с матерью всегда были довольно натянутыми.