Он лежал на кровати, застеленной белоснежной хрустящей простыней, и такой же простыней был укрыт, а когда все уснули, он вынужден был тайком пробраться в уборную и спустить в унитаз всю пищу, которую его заставили съесть за ужином.
Не нужны ему белоснежные простыни. Ему вообще не нужна кровать. В ого развалюхе, правда, стояла кровать, но только для отвода глаз. А здесь — лежи среди белых простынь, да еще Фробишер заставил его принять ванну, что, между прочим, было для пего весьма кстати, но как же он из-за этого разволновался!
Жизнь изгажена, думал Тобиас. Работа спущена в канализационную трубу. Он все испортил, да так по-глупому. И теперь он уже не отправится с горсткой отважных осваивать новую планету; даже тогда, когда он окончательно развяжется со своей нынешней работой, у него не будет никаких шансов на что-либо действительно стоящее. Ему поручат еще одну занюханную работенку, он будет вкалывать еще двадцать лет и, возможно, снова промахнется — уж если есть в тебе слабинка, от нее никуда не денешься.
А такая слабинка в нем была. Он убедился в этом сегодня вечером.
Но с другой стороны, что ему оставалось делать? Неужели он должен был прошмыгнуть мимо, допустить, чтобы те двое погибли в горящей машине?
Он лежал па чистой белой простыне, смотрел на струившийся из окна в комнату чистый, белый свет луны и задавал себе вопрос, на который не мог ответить.
Правда, у него еще оставалась одна надежда, и, чем больше он думал, тем радужней смотрел в будущее; мало-помалу на душе у него становилось легче.
Еще можно все переиграть, говорил он себе; нужно только снова надраться до чертиков, вернее, притвориться пьяным, ибо он ведь никогда не бывал пьян по-настоящему. И тогда он так разгуляется, что его подвиги войдут в историю городка. В его власти непоправимо опозорить себя. Он может демонстративно, по-хамски отказаться от предоставленной ему возможности стать порядочным. Он может всем этим достойным людям с их добрыми намерениями отпустить такую звонкую оплеуху, что покажется им во сто крат отвратительней, чем прежде.
Он лежал и мысленно рисовал себе, как это будет выглядеть. Идея была отличная, и он обязательно претворит ее в жизнь… но, пожалуй, есть смысл заняться этим немного погодя.
Такая хулиганская выходка произведет большее впечатление, если он слегка повременит, этак с недельку будет разыгрывать из себя тихоню. Тогда его грехопадение ударит их похлеще. Пусть-ка понежатся в лучах собственной добродетели, вкусят высшую радость, считая, что вытащили его из грязи и наставили на путь истинный; пусть окрепнет их надежда — и вот тогда-то он, издевательски хохоча, пьяный в дым, спотыкаясь, потащится обратно в свою лачугу над болотом.
И все уладится. Он снова включится в работу, а пользы от него будет даже больше, чем до этого происшествия.
Через одну-две недели. А может, и позже…
И вдруг он словно прозрел: его поразила одна мысль. Он попытался прогнать ее, но она, четкая и ясная, не уходила.
Он понял, что лжет самому себе.
Он не хотел опять стать таким, каким был до сегодняшнего вечера.
С ним же случилось именно то, о чем он мечтал, признался он себе. Он давно мечтал завоевать уважение своих сограждан, расположить их к себе, почувствовать наконец внутреннюю удовлетворенность.
После ужина Фробишер завел разговор о том, что ему, Тобиасу, необходимо устроиться на какую-нибудь постоянную работу, заняться честным трудом. И сейчас, лежа в постели, он понял, как истосковался по такой работе, как жаждет стать скромным, уважаемым гражданином Милвила.
Но он знал, что этому не бывать, что обстановка сложилась хуже некуда. Ведь он уже не просто партач, а предатель, причем полностью это осознавший.
Какая ирония судьбы: выходит, что провал работы был его заветной мечтой, а теперь, когда эта мечта осуществилась, он все равно остается в проигрыше.
Будь он человеком, он бы заплакал.
Но плакать он не умел. Напрягшись всем телом, он лежал на белоснежной накрахмаленной простыне, а в окно лился белоснежный и словно тоже подкрахмаленный лунный свет.
Он нуждался в чьей-нибудь помощи. Первый раз в жизни он испытывал потребность в дружеской поддержке.
Было лишь одно место, куда он мог обратиться, — но только в самом крайнем случае.
Почти бесшумно Тобиас натянул на себя одежду, выскользнул из двери и на цыпочках спустился по лестнице.
Пройдя обычным шагом квартал, он решил, что теперь уже можно не осторожничать, и помчался во весь дух, гонимый страхом, который летел за ним по пятам, точно обезумевший всадник.
Завтра матч, тот самый решающий матч, в котором покажет класс игры спасенный им Рэнди Фробишер, и, должно быть, Энди Донновэн работает сегодня допоздна, чтобы освободить себе завтрашний день и пойти на стадион.
Интересно, который сейчас час, подумал Тобиас, и у него мелькнуло, что, вероятно, уже очень поздно. Но Энди наверняка еще возится с уборкой — не может быть, чтобы он ушел.
Оказавшись у цели, Тобиас взбежал по извилистой дорожке к темному, с расплывчатыми очертаниями зданию школы. Ему вдруг пришло в голову, что он уйдет из школы ни с чем, что бежал так сюда зря, и он почувствовал внезапную слабость.
Но в этот миг он заметил свет в одном из окон полуподвала — в окне кладовой и понял, что все в порядке.
Дверь была заперта, и он забарабанил по ней кулаком, потом, немного подождав, постучал еще раз.
Наконец он услышал, как кто-то, шаркая подошвами, медленно поднимается по лестнице, а спустя одну-две минуты за дверным стеклом замаячила колеблющаяся тень.
Раздался звон перебираемых ключей, щелкнул замок, и дверь открылась.
Чья- то рука быстро втащила его в дом. Дверь за ним захлопнулась.
— Тоуб! — воскликнул Энди Донновэн. — Как хорошо, что ты пришел.
— Энди, я такого натворил!..
— Знаю, — прервал его Энди. — Мне уже все известно.
— Я не мог допустить, чтобы они погибли. Я не мог оставить их без помощи. Это было бы не по-человечески.
— Это было бы в порядке вещей, — сказал Энди. — Ты же не человек.
Он первым стал спускаться по лестнице, держась за перила и устало шаркая ногами.
Со всех сторон их обступила гулкая тишина опустевшего здания, и Тобиас почувствовал, как непередаваемо жутко в школе в ночное время.
Войдя в кладовую, уборщик сел на какой-то пустой ящик и указал роботу на другой.
Но Тобиас остался стоять. Ему не терпелось поскорей исправить положение.
— Энди, — заговорил он, — я все продумал. Я напьюсь страшным образом и…
Энди покачал головой.
— Это ничего не даст, — сказал он. — Ты неожиданно для всех совершил доброе дело, стал в их глазах героем. И, помня об этом, горожане будут тебе все прощать. Что бы ты ни вытворял, какого бы ни строил из себя пакостника, они никогда не забудут, что ты для них сделал.
— Так значит… — произнес Тобиас с оттенком вопроса.
— Ты прогорел, — сказал Энди. — Здесь от тебя уже не будет никакой пользы.
Он замолчал, пристально глядя на вконец расстроенного робота.
— Ты прекрасно справлялся со своей работой, — снова заговорил Энди. — Пора тебе об этом сказать. Трудился ты на совесть, не щадя сил. И благотворно повлиял па город. Ни один из жителей не решился стать таким подонком, как ты, таким презренным и отвратительным…
— Энди, — страдальчески проговорил Тобиас, — перестань увешивать меня медалями.
— Мне хочется подбодрить тебя, — сказал Энди.
И тут, несмотря на все свое отчаяние, Тобиас почувствовал, что его разбирает смех — неуместный, пугающий смех от мысли, которая внезапно пришла ему в голову.
И этот смех становился все неудержимее — Тобиас смеялся над горожанами: каково бы им пришлось, узнай они, что своими добродетелями обязаны двум таким ничтожествам — школьному уборщику с шаркающей походкой и мерзкому пропойце.
Сам он, как робот, в такой ситуации, пожалуй, мало что значил. А вот человек… Выбор пал не на банкира, не на коммерсанта или пастора, а на уборщика — мойщика окон, полотера, истопника. Это ему доверили тайну, он был назначен связным. Он был самым важным лицом в Милвиле.
Но горожане никогда не узнают ни о своем долге, ни о своем унижении. Они будут свысока относиться к уборщику. Будут терпеть пьяницу — вернее, того, кто займет его место.