- Стойте, а какой -вам тюрьмы надо? - удивляется
Кузька.
- Издевки чтоб не было, чтоб при деле человек был...
- Дальше?
- Чего дальше? Да обнеси оградою землю сколько там верст, чего ее жалеть-то? Поле чтоб, сады, все чтоб, всякое майстерство. Превзойти чтоб можно было...
- Во-о, правильно! А тут нудят тебя...
- А еще что?
- И еще. Попал кто, с кем не бывает, сейчас сказать ему все, перевернуть его. Есть такие люди, что словами все с человеком могут сделать. Взвоешь, как скажут...
- Вот, и правильность чтоб. Человека к делу приспособлять и не рычать на него, как на собаку...
- Не тюрьму, выходит, вам надо, а училище?
- А что ж? Вник бы во что человек, понятие взял...
- А как он понятия не захочет?
- Эва сказанул! Что он, враг себе?
Кузька тяжело вздыхает и машет рукой:
- Не враг, а только не будет этого! Видал, какой он, прокурор-то? Духами от него прет. По тюрьме с фасоном ходит, неправильность ищет, а как по правде, так ему наплевать на нас, хоть и живет он нами. Не будет нас, что он такое? Окурочник несчастный...
XII
Кривой покачивается и твердит заученную Кузькину молитву:
- "Лягу я, раб божий Яков, помолясь, встану благословясь, свежей росой умываюсь, престольным полотенцем утираюсь. Выйду из дверей в двери, из ворот в ворота, в чистое поле, к морю-окияну..."
По телу разливается слабость, в глазу рябит, но язык шевелится:
- "На море-окияне, на острове буяне белоручьевои камень лежит, а на камени том престол господний. Божья матерь со всей силой небесной велит мне, рабу божьему Якову, белого воску взять, как в путь сбираться, або в суд итти, або к князьям-боярам, або к православным хрестьянам... хрестьянам..."
Кривой запинается и холодеет: другим Кузька дает молитвы против суда, а сам получил четыре года арестантских рот, - но ему тут же вспоминается случай с Обрубком, и слова вновь толпятся на язык:
- На чем это я? На "хрестьянам"... "Становлюсь я на медную землю, закрываюсь чугунной крышкой и девятью дверями, запираюсь десятью замками, отсылаю ключи кит-рыбе. Никто не найдет, никто не возьмет. Тот найдет, кто окиян-море перейдет, песок пересчитает. Найти найдет, а взять не возьмет: встречь ему два колдуна, два еретика, две колдуницы, две еретицы-от всего защита: от черной немочи, от пречудной девицы, тоски и судейской напасти. Аминь".
Всю ночь Кривой то и дело вскакивает, прислушивается и глядит на лампу. Арестанты спят тревожно: одного заковывают во сне, другого ведут на суд, третьего душит похожими на свечки пальцами покойный грек.
Стучат зубы, вскидываются головы, блуждают глаза...
"А как осудят, что тогда?" Кривой бесшумно сползает с нар, тянется к иконе, глаза которой кто-то выковырял гвоздем, падает на колени и по-простецки доказывает богу, как тяжело ему в тюрьме, как мало у него сил, как жалеет он, что пошел на последнюю кражу.
В глубине двора всхлипывает звонок. Надзиратели топают в коридорах и ключами стучат в двери.
- Поднимайсь! Поднимайсь!
Арестанты выстраиваются на середине камеры, а после проверки спешат на коридор и гремят умывальниками.
От слабости и злых сонных голосов к горлу Кривого подкатывает удушье, в виски стучит. Оп бредет в угол, садится на пол и прижимается к стене.
- Ты, Яков, на меня не серчай, - говорит ему Клочков.
- Я ничего... скорей бы уж... Тошно мине...
- А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
- Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.
Кривой старается не глядеть на пьющих тай арестантов.
- Эй! Кому на суд?
Кривой вскакивает на сомлевшие ноги, крестится и суеверно бормочет:
- Дай бог не оправдаться.
- Кривой, что получишь от судьев, привяжи к хвосту коня, а то сам не донесешь!
Кривой на ходу горбится, за воротами тюрьмы видит свои сани, лошаденку и неловко, как чужой, кланяется жене.
- Не отставай, не отставай!
Под ногами скрипит облитый светом мглистого солнца снег. В глазу мигает.
XIII
В суде Кривой ерзает по полу ногами и отвешивает столам поклон. Руки и нижняя челюсть его дрожат, над пустой глазницей бьется жилка. Он боится потерять нить мыслей, не сводит с судей мигающего глаза и бормочет:
- Не брал я, вот истинный бог... куда я в такое дело годен? Старый, вы поглядите только...
Сердце его то скачет, то останавливается и нудно ноет.
Он не узнает свидетелей, водит из стороны в сторону головой, садится и, понуждаемый шопотом конвойного, встает.
Судьи как будто поддакивают ему, но он не верит им, до боли дёргает себя за бороду и ждет самого страшного:
кто-то из судей вот-вот встанет, заговорит о нем, а потом крикнет:
"Четыре года арестантских рот!"
Судьи шевелятся и встают. "Ой, сейчас". Кривой еще раз захлебывается Кузькиной молитвой, тянется к упавшей на пол шапчонке и видит пустые столы. Зеленое сукно сливается с красными и голубыми пятнами большого царского портрета. У пустой глазницы жилка уже не бьется, а скачет и больно дергает что-то в голове. "Ой, что это?" Далеко, кажется за стеной, дребезжит звонок.
- Суд идет!
Стена шарахается от Кривого и шипит:
Ш-ш-ш...
В глазу все сливается-на зеленое сукно ползет белое, черное, мутное.
- Встань, старик.
Кривой вскакивает, кланяется и отчетливо видит: из-за столов все глядят на него.
Судья о цепью на шее читает что-то и садится. Шашки конвойных падают в ножны:
- Жж-ик! - и наступает страшная тишина.
- Выходи сюда.
- Что? Не виноват я! не виноват! - кричит Кривой.
- Да оправдали тебя...
Кривой растерянно глядит на конвойных, настороженно идет между ними и отдается радости только в тюрьме, после слов старшего надзирателя:
- Ну, марш за вещами!
В камере Кривой с разбегу валится Кузьке в ноги:
- Спасибо, век не забуду, заместо сына поминать стану.
- Пошел к ляду! - ногой отталкивает его Кузька. - Ну, чего таращишь глаз? Рад, что оправдали? Начнешь теперь писание читать, молиться? У-у, гад!
- Да что ты, я... я... господи, я медку тебе привезу...
- И так сладко... отойди, а то последние зубы выбкю!
Злоба Кузьки озадачивает Кривого. Он встает с колен, хватает с нар свою сумку и кланяется во все стороны:
- Прощайте, братцы. Дай бог счастья. К святкам гостинца привезу.
- Заблудишься-метелица будет. Лети!
В цейхгаузе Кривой лихорадочно переодевается, благодарит за что-то начальника и надзирателей, на последнем обыске сам выворачивает свои карманы, за воротами бестолково целует жену, а та сквозь слезы шепчет:
- Отпустили таки, слава тебе боже...
- Пустили... едем, пропади они...
- Едем, а то еще вздумают чего, опять посадят...
- Не-эт уж, неэ-ет! - храбрится Кривой. - Конец, больше я не ответчик им, не вор...
- Бросишь? Ну, слава тебе, господи...
- Чего крестишься? Рада, что кидаю? Дождалась своего?
- Да уж спокой бы. Садись, умаялся.
- Сама садись. А что на суде плакал я, так ты на это не гляди. Их без слез не прошибешь. Сдавили, коршуны.
Кривой снимает с морды лошади сумку с резаной соломой и гладит ее:
- Соскучилась? Шевелись, вывози...
Голос его дрожит. Он дергает вожжи, впрыгивает в санц и машет кнутом:
- Ну, ну, но-о!
Студеный воздух пропитывается запахом потревоженного в санях сена. Кривой пьянеет в нем, хочет сказать жене шутку, но в глаз ему наискось бросается удаляющаяся тюрьма, и он грозит ей кнутовищем:
- Ишь, дьяволица какая, провались ты! Но-о!
Ему и весело, и больно, и горько: теперь ему осталось только вспоминать о молодости, о дерзости и до гроба покорно нести свое битое, ноющее, старое тело.
1915-1925 гг.