Спирт еще не вышел весь, еще будоражил, острил сознание, и самые разные, самые набеглые мысли томили Федора Федоровича. Уже привычно знакомыми, почти заученными словами горе и обида из груди толкались. Но в эти дни укреплялось в Корневе и другое, очень и очень важное для него.
Федор Федорович затихает на кровати, прислушивается к себе, ему хочется и не хочется признаваться в этом другом.
Тоже вот через мучительство, через коросту тех горьких обид и болей проросла новина. Это еще до выхода в бригаду Михайлова… Пришел утром с конюшни, а Володьки, а Мишки дома-то нет. Сперва подумал, может, за грибами утянулись. Оказывается, вицы рубить с Кольшей Семикиным убежали! Ой, ревниво зыбнуло тогда сердце в груди, и ревность та была особая, злая… Когда перекипел, одумался — далеко странные, непривычные мысли затянули. Озадачился в тот вечер Федор Федорович, некое смущение и даже стыд захватили мужика. Назавтра утром, когда сыновья опять собрались «подмогнуть самолеты строить», он, все еще внутренне протестуя, сказал, однако, самому себе: «На мир тратиться надо, надо…» Это в тот день, когда Киняйкину ногу сломало.
Федор Федорович вздыхал на кровати.
«Киняйкин, слышно, ворочал березу до самой последней усталости. Сын, сказывают, у него на фронте. Что же, тут ясней ясного, зачем мужик рвал себя на работе. Да, верно, всех одним узлом война повязала… И так оно по чистой правде выходит, так оборачивается, что сын Киняйкина и за Володьку, за Мишку воюет, а его ребятки солдату посильной подмогой… И еще прими, Федюха. По той же правде получается, что дети-то малые отца в добром опередили…»
Увезли Киняйкина в больницу леспромхоза, нашумелся и ушел Романов, а Корнев долго не возвращался тогда в конюховку. Присел у ворот на лавочку и все глядел, как набухал холодной речной сыростью поздний сумрачный вечер. Дождался рабочих, они шли от Боровой тяжело, плотно, и твердость их голосов уже вызывала зависть, осознанное желание быть причастным к их делам и заботам.
Федор Федорович вдруг вспомнил о клубе, мысленно перенесся в зал, где гудели подвыпившие мужики. Выплыло из махорочного дыма большое, красное лицо Виктора Комкова, вспомнил Корнев, как фронтовик рассказывал о новых орденах Александра Невского, Суворова и Кутузова.
Сейчас, обмыслив новость, Федор Федорович обрадованно шептал в свалявшуюся бороду: «Это он правильно надумал, и на одном „ура“ далеко не уедешь, не та война… Так, так! У какого русского, с тем же святым Невским да с Кутузовым, для боя душа не воспарит!»
Хорошо думалось Корневу. Он и себя к войне, к полководцам как-то причел. А причел, и собственное свое назначение разом увидел. Так оно теперь, по легкой ночной мысли, выходило, что топай ты, Федор, в район к военному комиссару: года не вышли, на фронт желаю!
Успокоенный во всем, наконец Федор Федорович закрыл глаза.
И вот они стояли рядом и не знали, что сказать друг другу. А каждый ждал настоящего часа — все последние дни только и жил томительным ожиданием этой встречи.
Раманов шел к тополю со смешанным чувством, в котором открытая радость перемежалась с давней, затаенной горечью.
Ревность к Геннадию, жгучая ревность к мужу Петлиной, все еще мучила его самолюбие.
Он ждал, он уверился даже, что женщина опять кинется к нему с ласками и повторится то, бывшее в сосняке… По-мужски польщенный, Романов, однако, заранее не принимал, мысленно оскорблялся этим ее порывом, в котором не виделось чистоты, а было лишь желание женщины заглушить в нем старую горечь ревности и обиды. И потому, с тайным злорадством, приготовил он для нее жестокие, обидные слова: «Ну, с чего же мы начнем любовь теперь… С постели?!»
…Луна выкатилась из-за бегущих облаков, голубая, холодная, осветила стройный осенний тополь. Большие глаза Петлиной казались черными, бездонными, они таили в себе мудрое спокойствие женщины, и Тихон робел, глядя в них.
Нина понимала состояние Романова, давно переживала за него, ее бледные влажные губы мучились в страдальческой улыбке. И Тихон поднялся над собой, тоже понял ее. Теперь его переполняла жалость к женщине. В глубине сознания вдруг нашлись хорошие, спасительные для обоих слова, те слова, которые все разрешали и которые наверняка Нина сказала бы ему: «Было у нас не постельное. Помнишь?!»
Как не помнить всю чистую, бесхитростную любовь к ней!
Романов обнял женщину за плечи и замер от того восторга, который переполнял его и который уже связал их прошлое с нынешним.
Нина беззвучно плакала и не вытирала слез.