"Ну так надели ее душой, если то возможно!" - воскликнул Фарах, и голос его выдавал, что мечется он от светлой надежды к мраку печалей и горестей.
"Есть у меня подходящая душа, да только одна, - ответил Сирид. - И не могу я отдать тебе ее даром, ибо вещь это редкостная и ценная - ценнее табунов молодых кобылиц, дороже блестящих камней из Хинга. Да и можно ли получить что-то в нашем мире без оплаты? Разве лишь стрелу между ребер…"
Тут охватило Фараха уныние, ибо понял он мудрость слов Сирида. За бесполезное платы не берут, а за все остальное нужно платить; и чем больше желаешь, тем больше платишь. Но у Фараха не имелось ничего, и не мог он купить душу для своей голубки.
Однако спросил:
"Если бы было у меня богатство, табуны лошадей и верблюдов, медное оружие и камни из Хинга, что бы ты потребовал, отец мой, за свои чары?"
И ответил Сирид так:
"Всем этим платят за обычные вещи и за простое колдовство, а душу можно купить лишь ценой другой души. Сделаю я то, о чем ты просишь, но придется тебе вернуть долг. Станет голубка девушкой, и станет женщиной твоей, и родит тебе потомство; тогда приду я, и отдашь ты мне душу одного из своих отпрысков, дочери или сына, кого выберешь сам. А не захочешь отдавать, расстанешься с собственной душой."
Подумал Фарах и согласился. А согласился от того, что не познавший отцовства стремится к женщине лишь за любовью и ласками и считает ее сосудом наслаждений и вином, утоляющим страсть; она же - не сосуд и не вино, и сравнить ее лучше с кобылицей, рождающей каждый год по жеребенку, или с плодоносящей пальмой. И дороги плоды ее для родительского сердца.
Но Фарах о том еще не знал и согласился с ценой колдуна. И получил он от него факел из благовонного дерева - волшебный факел, в коем хранилась человеческая душа, дремлющая под пеленой заклятий, не помнившая прошлого своего, не знавшая, кем суждено ей стать и какую судьбу уготовил ей светозарный Митраэль.
На другое утро снова поехал Фарах к дальнему источнику у пяти пальм, и прихватил он с собой ловчую сеть, магический факел и камни, в коих таится огонь. Долго ждал он, прячась в траве, когда прилетят голуби, а когда те явились, изловчился Фарах и накинул сеть на белую голубицу с аметистовой грудкой. Потом, как велел ему маг, высек он пламя, запалил факел и держал его над бьющейся в сети птицей, пока клубы дыма, стелившегося понизу, а не уходившего вверх, не скрыли ее - а с дымом тем свершалось превращение, и душа, освободившись от заклятий, проникала в плоть, кровь и кости новосотворенного существа.
И все случилось так, как желал Фарах: дым рассеялся, и поднялась с травы прекрасная девушка, и посмотрела она на Фараха с желанием и любовью, и увидел он, что глаза красавицы мерцают точно звезды, пойманные шатром ресниц, а губы свежи, как маки, что цветут в пустынных краях в первый месяц весны. Месяц тот на языке бихара зовется "асм", и Фарах назвал свою возлюбленную Асмой, а потом заключил ее в объятия, и случилось меж ними все, чему положено случаться между женщиной и мужчиной.
Прошел срок - не слишком большой, но и не малый - и сделалось ясно, что принесла Асма Фараху не только любовь, но и удачу. Стрелы его не знали промаха, конь не оступался и копыта его не вязли в песке, топор исправно разил врагов, а голос Фараха звучал все тверже в совете женатых мужчин. Но кроме удачи и уважения сородичей одарила Асма его сыном Илдигом, и оказался малыш их на диво красив и разумен - из тех ребятишек, которых не надо учить, где у копья древко, а где - острие. Но был он у Асмы и Фараха один, один-единственный плод их любви, и казался он им драгоценной зеницей ока, кровью, исторгнутой из жил, цветком, возросшим из их сердец. Любил его Фарах больше, чем любят отцы своих сыновей, ибо помнил: душа сына его - плата за счастье, коим он удостоен…
Чолла слушала, как зачарованная, и слушал Дженнак, позабыв о бодрящем напитке, что остывал в его чаше, стенки которой уже не грели пальцев. Он слушал и размышлял о душе, не в первый раз стараясь уловить сущность этого туманного определения, эфемерной субстанции, что делала, по словам Амада, человека человеком. Сам он этих убеждений сказителя не разделял, ибо боги Эйпонны ничего не говорили о душе, но утверждали, что человеку достаточно лишь тела, разума и свободы. Все эти три составляющие не отличались тем мистическим оттенком, которое певец-бихара вкладывал в понятие души, и казались Дженнаку более ясными, четкими и разумными. Прежде, внимая историям Амада, он полагал, что душа для племени пустынь является тем же, чем сетанна для одиссарцев, но со временем понял, что это не так. Люди могли обладать или не обладать сетанной, дающей право на уважение и власть, а душа, как утверждал Амад, имелась даже у самого поганого человека, только выглядела она темной, словно небо ненастной ночью. У тех же, кто не творил особых бесчинств, цвет душ был серый, а души людей достойных были светлы и подобны перламутру или чистому снегу горных вершин. Черные души после смерти забирал к себе Ахраэль, белые, разумеется, отправлялись к Митраэлю, а серым полагалось искупать свои грехи в раскаленной пустыне, еще более смертоносной, чем та, в которой жили бихара.
Подобная символика цветов была для Дженнака непривычной и бессмысленной, ибо, хоть оттенки черного и серого принадлежали Коатлю, а белого и серебристого - Мейтассе, эйпоннские божества не внушали смертным страха, не требовали кровавых жертв и не спорили из-за душ людских подобно Митраэлю с Ахраэлем. Да и к чему было придумывать эти души, которых не видел никто и запах которых не смог бы учуять самый бдительный койот из тасситских степей? В конце концов Дженнаку стало казаться, что бихара великие путаники в делах религии, вообразившие пар над сухими камнями; и потому Амад, разочарованный в вере предков, отправился в свои богоискательские странствия.
Но если вера кочевников и была нелепой, к сказаниям сие не относилось. Временами они поражали своей жестокостью и откровенностью, своим трагическим настроем, ибо человек в них разрывался между велениями любви и долга, между коварством, гордостью и честью, между красотой задуманного и ужасом исполненного; но именно это насыщало их жизнью, а не тенью, не призраком ее, как утверждал с присущей ему скромностью Амад. В той же истории о Фарахе Дженнак усматривал сходство с собственной судьбой, ибо утверждалось в ней, что все в мире имеет свою цену - в полном соответствии с написанным в Чилам Баль. Ведь сказано в Книге Повседневного, что за плащ из шерсти платят серебром, за полные житницы - потом, за любовь - любовью, за мудрость - страданием, за жизнь - смертью!
И разве сам он не заплатил? И разве всякий кинну не должен был платить за свое долголетие?
Их насчитывалось ничтожно мало - сколько именно, Дженнак не знал, так как рождение кинну в благородных эйпоннских Очагах старались не афишировать. Избранников богов узнавали по видениям и вещим снам, посещавшим в детстве многих светлорожденных; затем способность эта угасала, как изошедший дымом прогоревший костер. Но кинну, случалось, сохраняли ее - или пророческий дар, или другой необычный талант вроде невероятной памяти, стремительного, как летящий дротик, разума, умения считать и читать с невероятной быстротой. Жизнь кинну, как утверждал аххаль Унгир-Брен, была дорогой утрат, ибо все, кого они любили, обычные люди или светлорожденные, расставались с ними, уходя во тьму Чак Мооль. Кинну предстояло узреть смерть детей своих, внуков и правнуков; и, обретая нового друга или возлюбленную, он мог уже предвидеть срок очередной потери. Это горькое знание, накапливаясь с годами, через пару столетий отравляло сердце кинну, туманило разум и обращало его к деяниям мести; божественный избранник становился тираном, коему люди казались чем-то наподобие мотыльков, порхающих в солнечном луче. Такой человек мог залить кровью все земли и берега, и никто не сумел бы справиться с ним - ведь кинну рождались среди властителей, обретали власть подобно прочим братьям своим и могли протянуть руку к перьям сагамора. Тень их была длинна, могущество - неоспоримо; силу их составляли опыт, накопленный веками, и дар предвидения, а время являлось их грозным союзником. Ведь кинну, в конце концов, мог дождаться, когда умрут все его враги, а новых уничтожить, пока не вступили они в возраст зрелости и не сделались опасны.