Талант какой? Уж не писательский ли? Не художественный? Да нет, ну какой, право, Сушкин писатель? И тем не менее, если б меня спросили, кто из многочисленных героев Рощина мог бы написать книгу, в которой герои эти живут, я бы ответил не задумываясь: Сушкин. Старик Сушкин, бывший слесарь, ныне пенсионер. Как ярко, как выпукло видит он все!
Однако болезнь может не только поднять человека, просветлить, одарить новым зрением, но и озлобить его, как это случилось с другим героем рассказа, схлопотавшим к сорока годам два инфаркта. Но мы не только не сострадаем ему, не только не входим в его аховое положение – мы его презираем. Так же, как презираем хромого Просвирняка, спекулирующего на своей хромоте (повесть «Шура и Просвирняк»), как презираем слепца Алешу из «Осени у Шатуновых», злобного паука, который, видим мы, высосет всю кровушку из своей безответной невесты Любочки. Болезнь, сколь бы тяжелой она ни была, не мандат на снисходительность к самому себе – и Рощин такой снисходительности не допускал никогда. Едва передвигаясь с помощью палочки, а потом, когда ампутировали ногу, – на протезе, из года в год приезжал в подмосковные Липки на Форум молодых писателей, где проводил мастер-класс по драматургии. Новую пьесу написал – о дорогом ему Серебряном веке. Новую книгу – о дорогом ему писателе Бунине.
На презентации этой книги нас с ним незаметно сфотографировали – номер «Литературной газеты» с этим снимком лежит сейчас передо мной. Я смотрю на него, смотрю на седобородого человека, которого впервые увидел в редакции «Нового мира» более сорока лет назад, и вспоминаю одно место из «Бунина в Ялте».
Чехов там сидит на скамеечке у самого края обрыва, лицом к морю. «Он сложил руки на набалдашник трости, согнувшись, упер в них подбородок, смяв бородку». Бунин тихо приближается и различает, какое серое у Чехова лицо, как бескровны губы, как устало прикрыты веки. «Услышав шаги, он открыл глаза, но позы не переменил, и Бунин почти смешался, увидев, как холодны, строги и глубоки его умные глаза. Никакой иронии, ни капли шутки, одна пристальность и почти жесткость, совершенная трезвость».
Рощину было тридцать пять, когда он написал эти строки. Написал, сам не ведая того, о себе семидесятилетнем.
Год девятый. 1966
«Людмила Владимировна плыла по течению. Она хотела счастья. Но какое оно бывает, какое может быть, к какому счастью она стремилась, – об этом ей, кажется, некогда было задуматься».
«Людмила Владимировна – человек умный, с задатками актрисы, темпераментный, добрый и чуткий, – не нашла того главного в жизни, что надо для матери. Единственного своего сына она отдает на воспитание бабушке…»
«Людмила Владимировна принадлежит к числу тех женщин, для которых мужская любовь дороже любви к ребенку. Прошла жизнь, и вот их удел – одиночество».
Эти выписки я делаю из пространных, уже пожелтевших от времени «внутренних» рецензий на рукопись книги, которую принес в издательство «Советский писатель» в начале 1966 года и которая после долгих мытарств увидела-таки свет. В книге четыре повести. Одна из них называется «Людмила Владимировна». Действие происходит в Евпатории. Не в условной Витте – эта маска появится еще нескоро, – а в самой что ни на есть реальной Евпатории, которую я называю тут своим именем. Равно как называю своим именем и героиню. Вот только отчество изменил…
А еще изменил имя ее сына: экзотическое, по тем временам, Руслан – на экзотическое, даже по временам нынешним, Джек.
Он – студент, приезжает с женой-студенткой на каникулы, а так как бабушка, которая его вырастила, умерла, останавливается у матери и ее очередного мужа.
Сейчас я понимаю, что согрешил, умертвив ради своих литературных целей бабушку, но мне это было милостиво прощено: бабушка после написания повести прожила еще двадцать лет.
Я привел выписки лишь из трех рецензий, их же в издательстве было с добрый десяток: положительных и отрицательных, пространных, на дюжину страниц, и лапидарных, уклончивых и безапелляционных. За книгу дрались, причем неистовей и последовательней всех – Игорь Жданов, самый молодой тогда редактор издательства.