То ли с раздумьем произнес, то ли с сожалением. Но тотчас как бы оборвал себя: у каждого, дескать, своя судьба. Главное – нельзя чужой завидовать.
Впоследствии эти слова – что ни в коем случае нельзя завидовать чужой судьбе – я слышал от него неоднократно…
Он пожелал своему ученику собственной хорошей судьбы – но обязательно собственной! – посетовал, что из-за нездоровья не сможет быть на свадьбе, после чего на минуту увел его в другую комнату.
На улице Крылов показал мне деньги, которые дал ему его творческий руководитель. В качестве свадебного подарка… Не помню суммы, но нам она показалась значительной.
А упоминание о нездоровье было отнюдь не отговоркой. Он действительно был очень больным человеком, и не только после тяжелейшего фронтового ранения, но гораздо раньше. С рождения… Родители всерьез опасались, что не выживет…
Он вообще всегда смотрел в лицо смерти, всегда был готов к смерти, но получилось так, что он, учитель, успел разменять десятый десяток, а его ученик Эдик Крылов не дотянул и до пятидесяти. Хотя о смерти не думал никогда. Во всяком случае, применительно к себе. Раз даже сделал полушутливый прогноз, что из всей нашей компании первым на тот свет утопаю я, а он – последним. Потому что, прибавил, он непотопляем, как поплавок. Но слово «поплавок» ему не понравилось, и он уточнил, подумав: «Как кувшинка. Белая кувшинка на зеленой воде. Помнишь?» – обратился ко мне, напоминая о нашем байдарочном походе по подмосковным рекам.
Его облучали – правда, недолго. Больше, сказали, не выдержит, и выписали умирать. Он ни о чем не спрашивал, даже, рассказывала мне впоследствии его жена, ни разу не взглянул в зеркало на свою спину, фиолетовую от интенсивного и бесполезного лечения. Я эти подробности не стал приводить Розову, когда он спросил, что произошло, просто назвал болезнь, а он в ответ произнес фразу, которую мне вовек не забыть: «А я вот жив».
С чувством вины. Тогда эту фразу я услышал от него впервые, но чем старше становился он, тем чаще звучала она из его уст. Простите, что все еще жив – примерно так. Как бы удивляясь этому. Удивляясь жизни – и в себе, и вокруг. Удивляясь тому, что люди помнят его имя. Однажды, во всяком случае, это веселое удивление прозвучало в его голосе – когда рассказывал о своей поездке с Горбачевым в Японию. Делегация была внушительной, но Горбачев издали разглядел его, громко окликнул по имени-отчеству, сказал, что с удовольствием читает его. Шел 1991 год – последний год Советского Союза, распад которого Розов переживет крайне болезненно. Будет много и остро говорить о свалившихся на страну бедах, не боясь поссориться с новыми властями. Я хорошо знаю это, потому что, оказавшись, как и большинство писателей, на мели, стал подрабатывать в газете и попробовал заказать ему статью.
Виктор Сергеевич сразу же согласился, но предупредил, что писать не будет – продиктует текст. По телефону. Дочка снабдила меня диктофоном, показала, какие кнопки нажимать, и минут сорок, наверное, я благоговейно продержал его у трубки рядом со своим жадно внимающим ухом. После чего выяснилось, что пленка осталась совершенно пустой.
Надо ли говорить о моем отчаянии? Но когда я заикнулся Розову о катастрофе, что постигла меня, он тотчас предложил повторить все сначала.
И повторил. Текст, правда, насколько запомнил я, сильно отличался от предыдущего, но когда я осторожно намекнул об этом Виктору Сергеевичу, тот с удивлением заметил, что ему было б скучно излагать одно и то же дважды.
В обоих вариантах надиктованной мне статьи он говорил о том, что у нас возник своеобразный культ правды – точь-в-точь, сравнил он, как возникает во время голода культ хлеба. Ничего удивительного. Когда чего-то крепко недостает, об этом постоянно говорят и постоянно думают. А еще спекулируют этим. Дефицит испокон веков рождал спекуляцию.
Появляются, естественно, и суррогаты. Вместо хлеба – жмых. Вместо правды – правдоподобие. Оно-то сплошь да рядом и лезет со страниц газет и телевизионных экранов.
Розов в этом не участвовал никогда. Мягкий, тихий, интеллигентнейший человек, он во все времена говорил не то, что от него хотели услышать сильные мира сего. Совсем не то. Его первая пьеса «Семья Серебрийских» пролежала втуне пятнадцать лет, прежде чем, под названием «Вечно живые», триумфально открыть первый сезон «Современника», а затем завоевать, в качестве сценария «Летят журавли», Золотую пальмовую ветвь на Каннском кинофестивале. Последняя же его пьеса, одна из последних, «Кабанчик», написанная уже в 80-е годы, ожидала своего часа около пяти лет.