В Москве он уже стихов не писал – перешел на драматургию. Некоторые из его пьес печатали, а одну поставили, да не где-то, а в Академическом театре имени Вахтангова. Пьеса называлась «Раненые». Премьера состоялась 22 октября 1984 года и была приурочена к надвигающемуся сорокалетию Победы. В том же году я дал ему рекомендацию в Союз писателей.
Свое вступление в Союз Валя отметил торжественно и щедро, в Доме литераторов. Правда, в центре внимания оказался не он, а Михаил Шатров, преуспевающий автор пьес о Ленине, которые шли тогда по всей стране, – он тоже давал рекомендацию. Вывалив поверх штанов обтянутое джинсовой тканью брюхо, седовласый метр Шатров сидел рядом с очередной молоденькой женой, пил минералку и тихим голосом напутствовал моего земляка.
Валентин слушал со своим обычным, еще по Симферополю памятным мне сосредоточенным вниманием, но казался немного растерянным. Таким же выглядел он и на премьере «Раненых». Прежде, в Крыму, ничего подобного не было – или, может быть, я не замечал, завороженный его стихами, его речами, его страстными и смелыми обличениями тогдашних политических реалий.
Впервые я подметил растерянность на его к тому времени уже обросшим рыжей бородкой лице, когда он объявил, что принял важное решение: поменять фамилию. С фамилией Гуревич, считал, пробиться невозможно, поэтому он берет фамилию матери: Придатко. Сказано – сделано, когда ж дело дошло до публикаций и постановок, то кто-то (кажется, дальновидный Шатров) усомнился: вдруг придется писать в соавторстве, и тогда фамилия Придатко будет выглядеть несколько двусмысленно. Так появился псевдоним Крымко.
Его первая жена осталась в Целинограде, куда он с красным дипломом попал по распределению. Честно отработал там положенный срок, даже больше, написал диссертацию, а когда приехал защищаться в Москву, остановился у двоюродных сестер-близняшек. На одной из них, Соне, впоследствии женился. У них родилась дочь (вторая его дочь; с первой, от целиноградской жены, я познакомился на премьере «Раненых»), потом – сын. Миниатюрная, почти бессловесная Соня и подбила огромного красноречивого мужа на эмиграцию. «Как только откроются двери – уедем», – негромко, но твердо заклинала эта маленькая женщина и на пару с послушным супругом зубрила английский.
«Дверь открылась» в середине восьмидесятых, в горбачевскую эпоху. Из больницы Валентин давно ушел, на литературные заработки жил, но пользовал – разумеется, бесплатно – всех своих многочисленных литературных и театральных друзей, меня в том числе. С фонендоскопом не расставался, и стоило пожаловаться на недомогание, доставал свой поблескивающий никелем прибор, выслушивал, выстукивал, мял живот и, если требовалось, выписывал лекарства – благо, увольняясь из больницы, запасся бланками рецептов. Ему постоянно звонили, зачастую рано утром или поздно вечером, случалось, чуть ли не за полночь, как в «скорую помощь», и он тотчас одевался и ехал, иногда на другой конец Москвы. Автобус, метро, снова автобус или трамвай – в те времена такси было не поймать.
Его терпение и терпимость были поистине безграничны. Сначала я полагал, это сугубо профессиональные качества, от медицины, но скоро понял, что если и от медицины, то давно уже вошли в его плоть и кровь. Он был прекрасный, не чета мне, папаша: маленький сын мог в любой момент подскочить к нему при гостях, перебить взрослую беседу, и он не раздражался, спокойно выслушивал и подробно отвечал. Неугомонный мальчуган буквально ползал по нему, а отец только осторожно позу менял, чтобы ребенку удобней было.
Мы с ним одногодки – оба сорок первого. В феврале он справил пятидесятилетие, а в мае они улетели – в Нью-Йорк, прямым аэрофлотовским рейсом. Накануне собрал друзей, чтоб попрощаться. Люди шли и шли, многие с цветами (как на похороны, пронеслось в голове у меня), благодарили, объяснялись в любви, напутственные произносили речи, он же каждого уговаривал взять что-нибудь на память. Пластинку… Книгу… А хотите, стул или кресло – тогда свирепствовал дефицит.
Два дня назад он летал в Симферополь попрощаться с матерью, я спросил, как она, и он ответил: ничего. Ничего. Глаза же с расширенными зрачками глядели на меня беспокойно и остро, а на лбу жила вздулась. Сбивчиво, торопливо говорил, что оставил матери деньги на телефон, дозвониться, правда, нелегко, но можно, а вообще отнеслась ко всему неожиданно спокойно, очень спокойно, очень, – и при этом смотрел на меня так, как в иные минуты, расхворавшись, я глядел на доктора Крымко. Но доктор Крымко умел успокоить пациента, знал, какие слова сказать, когда улыбнуться, а когда нахмуриться, он был отличным целителем, доктор Крымко, я же не нашелся, что ответить.