Разразившаяся вскоре русско-японская война тяжело отразилась на Алексее Павловиче, тем более что он постоянно получал известия непосредственно с фронта: в моих письмах-дневниках, пересылавшихся с военным фельдъегерем. Когда я вернулся из Маньчжурии, я застал отца в очень подавленном состоянии.
Не одну ночь проговорили мы с ним наедине о внутреннем положении, созданном военным поражением и революцией. Он с болью в душе сознавал ничтожество Николая II и мечтал о "сильном" царе, который-де сможет укрепить пошатнувшийся монархический строй.
Кадетскую партию и все петербургское общество он считал оторванными от России и русского народа, который, по его мнению, оставался верным монархии. Банки - как состоящие на службе иностранного капитала - считал растлителями государственности и исключение делал только для Волжско-Камского банка, считая его русским, видимо, потому, что в этот банк не входили иностранные капиталы. Презирая как ненужную уступку манифест 17 октября, он все-таки - с болью в сердце, но и с гордостью - нес государственное знамя при открытии 1-й Государственной думы.
- Мы попали в тупик,- говаривал он мне,- и придется, пожалуй, пойти в Царское с военной силой и потребовать реформ.
Как мне помнится, реформы эти сводились к укреплению монархического принципа. Спасение он видел в возрождении старинных русских форм управления, с самодержавной властью царя и зависимыми только от царя начальниками областей. Для осуществления этих принципов он был готов даже на государственный переворот.
- Вот и думаю,- говорил он мне,- можно положиться из пехоты на вторую гвардейскую дивизию, как на менее привилегированную, а из кавалерии - на полки, которые мне лично доверяют: кавалергардов, гусар, кирасир, пожалуй, казаков.
Он показал мне однажды список кандидатов на министерские посты в будущем правительстве.
Эти беседы велись у нас с отцом в его тихом кабинете поздней ночью, когда весь дом уже спал крепким сном.
Как далеко зашел отец в осуществлении своих планов дворцового переворота я не знаю. Одно для меня бесспорно: какие-то слухи, может быть и неясные, дошли тогда до правящих сфер. Отношения с двором и правительством у отца все более портились. Чья-то рука направляла начавшуюся травлю в так называемой бульварной прессе, вроде "Биржевки" и "Петербургской газеты". Здесь стали появляться карикатуры на отца как на председателя какой-то таинственной и в действительности не существовавшей "Звездной Палаты".
Я жил в Париже, когда в европейских газетах прочел телеграфное сообщение о покушении на Алексея Павловича Игнатьева. Это сообщение оказалось ложным, но пророческим.
Возвратившись в Петербург в конце сентября 1906 года, я застал отца постаревшим, усталым и еще более отчаявшимся. Государственный совет потерял для него всякий интерес. "В Петербурге мне делать больше нечего",- говорил отец.
Он подробно рассказывал мне, как на старости лет выставил свою кандидатуру в земские гласные Ржевского уезда и как, будучи выбран председателем контрольной комиссии, работал с двумя старшинами на постоялом дворе над земским бюджетом в двадцать семь тысяч рублей. Когда он решил баллотироваться в тверские губернские гласные, ему прислали угрожающее письмо с нарисованным черепом и костьми, требовавшее отказаться от своей кандидатуры, "пожалев жену и детей".
Зная наперед, что отец мне откажет, я робко предложил сопровождать его в Тверь.
- У тебя своя служба,- ответил он.
В Твери при отце неотлучно состоял его преданный друг, управляющий Григорий Дмитриевич, и командированный мною бесстрашный мой вестовой в японскую войну Павлюковец.
В письме из Твери, полученном моей матерью уже после смерти отца, он описывал рыжего человека с подвязанной щекой, сопровождавшего его на отдельном извозчике от вокзала до гостиницы,- это был агент охранки.
Точно так же лишь после смерти отца я узнал от Григория Дмитриевича, что околоточный, его свояк, стоявший у черного хода дворянского собрания, был неожиданно и против воли снят с поста за час до совершения убийства; местная полиция сослалась на приказ свыше.
В помещение собрания никто из людей, на которых Григорий Дмитриевич возлагал охрану отца, впущен не был - и тоже якобы по указанию, полученному из Петербурга.
В пять часов, в перерыв собрания, отец пил чай в небольшом буфете, в кругу гласных.
Убийца, поднявшись беспрепятственно по черной лестнице, никем не охранявшейся, зашел за прилавок буфета и выпустил в отца пять отравленных пуль в упор, после чего бросился бежать через соседнюю с буфетом бильярдную, но был схвачен.
...Стояла глухая, темная морозная ночь, когда я ввел в большой зал тверского дворянского собрания мою мать. В углу стоял гроб.
Подали высочайшую телеграмму, за подписью "Николай".
- Я сама отвечу,- сказала мать.
"Благодарю Ваше величество. Бог рассудит всех. Графиня Игнатьева",написала она. Я не сразу решился отправить эту телеграмму, потому что в ней содержался дерзкий смысл - намек на организаторов убийства, звучавший почти как угроза самому царю.
Хоронили отца с воинскими почестями в родном ему кавалергардском полку, офицеры которого были очень оскорблены отказом царя прибыть на похороны.
Газеты ограничились помещением официального сообщения:
"9-го декабря 1906 года, в 5 ч. дня в перерыве губернского земского собрания, убит пятью пулями наповал генерал-адъютант, член государственного совета граф Алексей Павлович Игнатьев. Убийца - член боевой дружины эсеров Ильинский задержан".
Сопоставляя все обстоятельства, сопровождавшие убийство отца, я еще тогда пришел к твердому убеждению, разделявшемуся и моей матерью, что убийство если не было организовано охранкой, то, во всяком случае, произошло с ее ведома.
Спустя некоторое время Николай II нашел нужным сделать какой-то жест по отношению к семье покойного. Мы все - трое братьев - получили повестки для высочайшего приема в Царском Селе.
После краткого разговора стоя царь, подавая мне на прощание руку и заискивающе всматриваясь в мои глаза, сказал:
- Надеюсь, что на вас, Игнатьев, я всегда смогу положиться! Что-то нестерпимо горькое и обидное подступило к горлу, но я, сдерживая себя дисциплиной, лишь ответил:
- Игнатьевы всегда верно служили России!
Глава третья. Детские годы
Я родился в казармах кавалергардского полка, на Захарьевской улице в Санкт-Петербурге, в 1877 году, и первым моим головным убором была белая солдатская бескозырка с красным околышем этого полка.
С комнатой, в которой я родился, превращенной в гостиную, я познакомился двадцать лет спустя, когда представлялся как офицер этого же полка его новому командиру.
Первыми и любимыми игрушками у нас с моим младшим братом Павлом были деревянные лошадки-качалки. Они были мастей будущих наших полков: у меня гнедая кавалергардская, а у брата - серая гусарская. Скоро появились и оловянные солдатики, изготовлявшиеся тогда в Германии с большим искусством. Они продавались коробочками по пятьдесят и сто фигур и точно изображали все европейские армии, в том числе и русскую гвардию. Постепенно совершенствуя "игру в солдатики", мы с братом довели ее до того, что, когда нам было десять - двенадцать лет, действовали уже с соблюдением некоторых законов тактики. У нас был большой стол, на котором мы из песка делали рельеф местности, отмечая леса - елочками, всякие преграды - краской. Войска передвигались по определенной мерке, конница с двойной скоростью; артиллерийский огонь мы вели по открытым целям на определенную мерку, и он давал двадцать пять процентов потерь и т. д.
Неизгладимое впечатление производил на нас журнал "Всемирная иллюстрация" - те номера его, которые были посвящены русско-турецкой войне 1877-1878 года. Детское воображение было потрясено картинками, изображавшими страшных янычар и геройские подвиги наших войск под Плевной во главе с "белым генералом" Скобелевым.