— Ночные бои с крысами, ознобы, нескончаемая резь в запястьях, тошнота от зловония, которое распространяло мое тело, покрывшееся коркой грязи и экскрементов, безумный голод и еще более жажда доводят меня до прострации, до полуобморочного состояния, прерываемого галлюцинациями… Процессия крыс пересекает наискось коридор, крысы несут в зубах простыню, но вот они отходят подальше, и простыня оказывается вражеским флагом. Генеральные штабы двух маленьких государств — Гватемалы и Никарагуа, ведущих между собой войну, — размещены в наручниках, терзающих мои запястья. По моим ребрам ползут вверх и вниз соединения обеих армий, завязываю| бои на уровне моих прижатых к бокам локтей, ищут укрытия в оврагах подмышек, а в это время никарагуанские и гватемальские генералы вонзают огромные стальные шпаги в мои воспаленные запястья. Людовик Четырнадцатый и мадам де Монтеспан чванливо, даже не кивнув надзирателю, входят в коридор и останавливаются напротив моей камеры. Их беседа переходит в бурную сцену ревности, дама обвиняет монарха в изменах, а тот, презрительно морщась, просит оставить его в покое и кончиками пальцев разворачивает батистовый платок. Тем временем мадам де Монтеспан, не спуская с рук собачонки по кличке Злоба, принимается плакать, шмыгая носом, как простая крестьянка. Жалобный голос красавицы доходит до моих ушей: «Ваше величество, за что вы меня так терзаете?»
Утром, едва солнце начинало пригревать стену напротив камеры, от Людовика Четырнадцатого оставалось о громное мокрое пятно с двумя длинными подтеками — ногами в туфлях на высоких каблуках и еще одним пятном повыше — черным париком; мадам де Монтеспан оказывалась куском штукатурки, уцелевшим в середине выщербленного круга кринолина, а мадам де Лавальер лишалась очаровательной улыбки, лазурных очей и одеяний кармелитки и превращалась в темный подтек под потолком. Однако источником самых упорных галлюцинаций были все же не эти фантасмагорические тени и пятна, а нечто гораздо более конкретное и прозаическое. Это был отрезанный кружочек сваренного вкрутую яйца, видимо нечаянно оброненный на ходу надзирателем у моей решетки. Этот кружочек лежал в полуметре от моих голодных глаз, вполне доступный моим рукам, если бы они не были парализованы наручниками. Весь день я не отводил глаз от желто-белого к ружочка, примеривался, как я схватил бы его свободными руками, и минутами мне казалось, что я уже схватил его и даже ухитрился достать воды, что натекла грязной лужицей у стены. Вечером из отверстия сточной трубы выползла волосатая крыса и сожрала кружочек в полуметре от моих ослепших от зависти глаз. В ту ночь в моих галлюцинациях не было центральноамериканцев, ведущих братоубийственную войну, не было ветреных французских монархов и их фавориток. Я видел, словно в кинокадре, собственные руки — они извивались за спин ой, стянутые крест-накрест наручниками. Эти руки, будь они свободны, спасли бы мне жизнь, донеся до рта кусочек вареного яйца и пригоршню грязной воды, я был убежден в этом. Руки значат много больше, чем глаза и голос, чем сердце и легкие, бесспорно… Как мог я долгие годы не понимать подобной истины! В ту ночь я покаянно склонился перед своими руками и поклялся уважать их больше всего на свете, если удастся выбраться живым из бездны несчастий.
(Однажды утром я увидел из своего убежища туфли коринфского цвета. Я говорю «коринфский», хотя не совсем уверен, что именно так называется цвет, похожий на цвет спекшейся крови или темно-багряного виноградного вина. Как-то давно я проче л у одного андалусского поэта: «Туфли коринфского цвета», — и, не найдя в словаре предпоследнего слова, решил, что он означает «красно-бурый» подобно окраске коринфских колонн, которые я видел в альбоме репродукций. Коринфские колонны — коринфский цвет. Таково, я считаю, происхождение этого слова, хотя и не могу сказать, что вполне удовлетворен своим робким вторжением в филологию. Я проживаю тайно в квартале среднего сословия, обреченный на безвыходное пребывание в длинной комнате окнами на улицу. Жарким августовским утром, ровно в девять, в щели между шторами возникают туфли коринфского или как он там еще называется — цвета. От туфель вверх идут безукоризненные ноги. Очертания бедер вырисовываются под серой юбкой. Бедра завершает тончайшая — можно обхватить двумя ладонями — талия. Талия остается много южнее маленьких торчащих грудей, плененных белой блузкой. Блузка граничит с изящной шеей. Шея служит стеблем для русой головки. Эта головка, несмотря на тщательную гладкую прическу, таинственно схожа с косматой лесной головой Флоры с картины «Весна» Боттичелли. Женщина в туфлях коринфского цвета, о чем-то раздумывая, стоит минуту в прямоугольнике входной двери, затем достает из сумочки зеркальце, бросает беглый взгляд на чуть подкрашенное лицо и мелким, но твердым шагом уходит по тротуару, исчезая из поля моего зрения. Я остаюсь у щели, меня разбирает любопытство, живет ли эта женщина в доме напротив, или она приходила к кому-то. И, непонятно почему, радуюсь ее возвращению в полдень, когда я смог удостовериться, что со спины она столь же стройна и красива, как спереди. Через неделю я знаю в точности, когда моя соседка уходит из дома и когда возвращается. Видимо, она служит где-то в государственной или частной конторе. Уходит в девять утра, приходит сразу после полудня, в два снова уходит, возвращается в шесть с минутами! В эти часы я сижу у окна и слежу за каждым ее движением. Почти никогда она не уходит из дома по вечерам, и это приводит меня в необъяснимый восторг. Если же уходит — очень редко, — то всегда в сопровождении подруги, а не мужчины, и это приводит меня в живейший и еще более необъяснимый восторг.)
— Время от времени, зажав нос, чтобы оградить себя от зловония, к решетке камеры подходил надзиратель и говорил мне: «Доктор, вы умрете, если будете молчать. Почему не дадите показаний?» Я уже не отвечал, как раньше: «Мне нечего сказать». Я очень хорошо знал, что осужден на смерть от голода и жажды, так как палачи убедились, что никакими пытками не смогут вырвать у меня предательских показаний. Поэтому я заменил свое упрямое заявление: «Мне нечего сказать» — словами кубинского революционера Хулио Антонио Мельи [4], и всякий раз, когда надзиратель, заглядывая сквозь решетку в камеру, твердил: «Доктор, вы умрете, если будете молчать. Почему не дадите показаний?» — я отвечал: «И после смерти мы можем приносить пользу». Надзи ратель молча уходил. Наверняка он не понимал смысла моего ответа и, должно быть, думал, что я брежу. На седьмую, если не ошибаюсь в счете, ночь, когда надзиратель задремал, укутавшись от холода в покрывало, из соседней камеры дошел до меня чей-то приглушенный голос. Я подполз к решетке. Трое заключенных из камеры слева от моей, презрев угрозы полицейских, решили помочь мне. Голос сказал, что на рассвете они постучат в разделяющую камеры стену, чтобы я точно знал, на какой высоте прижаться щекой к стене у самой решетки и держать открытым рот. Как только надзиратель отойдет в сторону, один из заключенных протянет руку между прутьями и бросит в том направлении, где должен быть мой рот, пригоршню воды. И действительно, едва забрезжил рассвет, как послышался легкий стук; я с усилием оторвался от пола и, вытянув шею, открыв опаленный рот, стал с трепетом ждать. Пригоршня воды пролетела в сантиметре от моего лица и шлепнулась на грязный пол. Через полчаса друзья повторили свою попытку. Опять неудача! Надзиратель, словно уловив подозрительный шум, заворочался под покрывалом. Только с третьей попытки, когда уже рассвело, рука, просунутая сквозь решетку, смогла попасть пригоршней воды прямо мне в рот. На следующую ночь они таким же образом бросили мне кусочек хлеба. Он укатился в загаженный угол. Я поколебался — секунду, не больше — в кошачьем броске схватил его зубами. Позже они зашвырнули в камеру крохотный ломтик сыра, который упал, к счастью, на чистое место. Не успел я прильнуть к нему губами, как надзиратель поднялся со своего места и пошел прямо к моей камере. Я быстро лег щекой на сыр. Ложная тревога. Надзиратель ничего не видел. Он решил повторить мне уже в который раз: «Доктор, вы умрете, если будете молчать. Почему не дадите показаний?» Не поднимая головы, я сказал, тоже уже в который раз: «И после смерти мы можем приносить пользу». Он безнадежно махнул рукой и отошел. Я оторвал голову от пола. Сыр, сплющенный тяжестью и увлажненный моим потом, походил на желтую монетку. Он прилип к полу, и я судорожно лизал и лизал эту монетку, пока она не исчезла под моим жадным языком.
4
Хулио Антонио Мелья — один из основателей Коммунистической партии Кубы, предательски убит в 1929 году