Выбрать главу

«Переходи ко мне жить. Клянусь матерью, люблю тебя больше всего на свете», — говорю я ей. Она в ответ: подожди, мол, не так сразу. И хоть целоваться целуется, но чтоб руки под кофточку, как бывало, ни-ни! И вдруг в понедельник сама является в парикмахерскую, строгая, в черном платье, и говорит: «Послушай, Николас, я поняла, что ты и вправду меня любишь. Я перехожу к тебе». Сердце мое вот-вот разорвется от радости. Прощай, домино в субботние вечера! Прощай, постель мулатки Эдувихис Чакон! Да здравствует Халиско! Целую неделю я хожу по магазинам, выбираю самую красивую кровать, достойную Росарио Кардосо. Теперь она — моя жена, хотя мы и не венчались и не регистрировали брак, чтобы не мешать дальнейшей нашей любви, — будет спать в моих объятьях. Мы обязательно постараемся иметь ребенка. И Росарио и я мечтаем об этом.)

— История моя подходит к концу, — продолжал Парикмахер. — Трое бандитов спасли мне жизнь, отпоили молоком, словно малое дитя, залечили раны лекарствами, которые уму непостижимо, где и как раздобывали. Однажды ночью их увели, и я остался один в грязной пустой камере. А неделей позже меня перевели в тюрьму, где я встретился с вами. Так Парикмахер стал храбрым революционером, который под пытками не сказал ни слова из того, что знал, хотя на самом-то деле ничего не знал и ему просто нечего было сказать. Одно утешение выпало мне на долю за все это горькое время: в марте, в день святого Иосифа, пришло письмо от Росарио Кардосо, моей жены. В письме говорилось, что она и малыш здоровы и думают только обо мне.

— Малыш? — переспросил Бухгалтер. — Какой малыш?

— Как какой? Мой сын. Мой и Росарио Кардосо. Светловолосый, как мать, шестилетний сорванец.

— У тебя есть сын? — привстал на койке Журналист. — И как его зовут? Парикмахер ответил с гордостью;

— Его зовут Онорио,

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ

Июль, среда

После обеда зашел разговор об Онорио. С того момента, как Парикмахер сказал о существовании ребенка и назвал его имя, у четверых узников из головы не выходил этот неожиданный персонаж, их так и подмывало разузнать о нем поподробнее.

— Этот… твой сын, — спросил наконец Врач подчеркнуто бесстрастным тоном, показывая, что не придает вопросу особого значения, — каков он с виду?

— Светленький, я уже говорил, — ответил Парикмахер. — Шатен, голубые глаза, как у матери. Но походка и, конечно, все остальное — мое, не отнимешь.

— Ходит в школу? — задал вопрос Капитан, желая уточнить обстановку.

— Я же вам сказал, шесть годков ему, только. Он ходит в детский сад, там буквы учит. Росарио отводит его туда каждое утро.

— И заходит за ним вечером? — не сомневаясь, что это так, почти утвердительно сказал Бухгалтер.

— Нет, возвращается он вместе с детишками из нашего квартала. От сада до дома всего и расстояния-то метров двести.

— Все же это рискованно: пускать шестилетнего ребенка одного по улице, пусть хоть и на двести метров, — упрекнул Бухгалтер.

Парикмахер пошутил:

— Не беспокойся! Онорио — не сын миллионера и не племянник министра. Похищать его никто не станет.

— Почему вы дали ему такое необычное имя? — снова спросил Капитан.

— В честь моего крестного отца, провинциального доктора. Я понимаю, имя это редкое и, пожалуй, не очень красивое, но надо было видеть, как обрадовался мой отец, когда узнал, что именем кума назвали его внука. Из-за одного этого стоило назвать мальчика Онорио.

— Чем вы кормите ребенка? — поинтересовался Врач.

— А, это не моя забота! — отмахнулся Парикмахер и лукаво подмигнул: — Мать его родила, пусть она его и питает. Ну, что она ему дает? Овсяные хлопья, бобы, жареное мясо, пюре из картошки и чего-то там еще, не знаю. По-моему, все правильно, потому что мальчишка здоров, как телок. Со стороны кто посмотрит — скажет: наверно, родители — немцы.

Журналиста интересовали другие подробности. Например, как ведет себя Онорио: тих, послушен или, наоборот, своими проказами держит под страхом весь квартал?

— Что ты! Отпетый сорвиголова! — радостно признался Парикмахер. — Неподалеку от дома, на углу улицы, дерево растет. Так его, постреленка, сколько раз на дню силой оттуда стаскиваем, весь ствол отшлифовал. И нельзя сказать, чтобы Росарио поблажку ему давала. Чуть парень с рельсов сорвется, она такую встряску ему задает.. Ох, крута на руку!

— Вы бьете ребенка?! — возмутился Журналист. — Но ведь это же варварство, дикари!

Парикмахер оправдывался, как мог:

— А что делать, старик, если нет другого выхода? Знал бы ты, какой это дьяволенок. Думаешь, нам с Росарио неизвестно, что по современной науке детей нельзя бить? Но если этого сорвиголову вовремя не остановить затрещиной, он тебе весь дом перевернет. Уверяю тебя, на нашем месте ты делал бы то же самое. Просто, старик, ты не знаешь Онорио.

Июль, суббота

Этот день они никогда не забудут. На рассвете явились агенты с клещами и молотками в руках и стали снимать картонные листы с решеток. Впервые за все время заключения в их убогий — пятнадцать квадратных метров — мир пришел день. Авангардом наступления были две полосы неяркого утреннего света, прорвавшиеся сквозь слуховые окна на внутренней стене под самым потолком. Затем слетели картонные полотнища с решетчатой двери, и глазам пленников открылась цементная опушка галереи, чуть дальше — узкая бухта рыжей, без травинки, земли и за ней — наподобие дали с четкой линией горизонта — серая каменная стена.

Событие означало, что режим строгой изоляции кончился. Теперь они, как и сотни людей, томящихся в других бараках, — обычные политические заключенные, хотя в отличие от тех они находились в правом крыле здания, отгороженные от остальной части тюрьмы внутренними стенами. В тот день рассвело необычно рано: было всего лишь половина шестого. Агент отпер замок и, распахнув дверь, предложил им всем вместе выйти из камеры, разрешил ходить без стражника в сортир, погулять по галерее, но, предупредил он, к четырем часам дня все должны быть в камере, так как в это время ее снова запрут на замок. В их крыле было всего три камеры: в одной обитали они, в другой было отхожее место, третья стояла пустая. На эту пустую было больно смотреть: пять коек, без одеял, без матрацев, казалось, кричали о том, что здесь были люди и все они поумирали.

Напротив необитаемой камеры, в самом глухом углу внутреннего двора, патио, росли четыре дерева: манговое, апельсинное, гранатовое и лимонное. Манго превосходил все другие высотой, ветвистостью кроны, блеском сочной листвы — вождь маленького растительного племени. Среди живых деревьев безмолвным мертвецом стоял столб — на нем расцветал по ночам ослепительный фонарь. Остальная часть двора перед камерами представляла собой гладкий прямоугольник рыжей земли, сжатый со всех сторон высокими серыми стенами. В дальнем конце галереи виднелась решетка, преграждавшая путь во внешнюю галерею здания. Через эту решетчатую дверь они прошли в день приезда сюда, они это хорошо помнили. К этой двери они подошли сегодня в полдень и здесь, а не в камере, к неудовольствию повара Дженаро, получили в эмалированные миски тюремный обед — обычные недоваренные, слипшиеся в комья макароны. К ним они добавили мясо «дьяволенка», колбасу из посылки Журналиста и сардины Бухгалтера. Теперь они могли есть на вольном воздухе, сидя на цементном полу галереи или в тени мангового дерева.

Снова они обрели свет солнца и потому день этот никогда не забудут. Пока они сидели за картонной обшивкой, в полутьме, их мысли неделю за неделей вращались вокруг солнца, словно сама земля, словно планеты.. Теперь солнце с ними, стоит рядом, из золотой миски посыпает зноем пересохшую рыжую землю патио, бьет волной серебристого света в серые утесы стен, солнце — прародитель всех деревьев, семя рода людского.

Июль, воскресенье

От двери в галерею агент выкрикивал:

— Роселиано Луиджи!

— Николас Барриентос!

— Сальвадор Валерио!

— Луис Карлос Тоста!

— Эухенио Рондон!

Сегодня, впервые с тех пор, как они здесь, им разрешили получить письма. Сдерживая волнение, они взяли пакеты и разошлись кто куда. Врач ушел в камеру, лег вниз лицом на койку, тщательно протер носовым платком очки и погрузился в расшифровывание каракуль женщин своего дома: «…думаем лишь о тебе, как когда-то, долгие годы, о твоем отце, мир праху его…», «привели в порядок твою библиотеку…», «…материальных затруднений не испытываем, так что не беспокойся… варенье пользуется большим спросом…», «приходила с визитом твоя подружка Анхелина…». На этом письмо обрывалось: часть его, относящаяся к Анхелине, была вырезана тюремным цензором.