Капитан читал письмо матери в тени мангового дерева. Это было пространное послание, написанное мелким, витиеватым почерком, которому ее учили еще в начале века монахини Санта-Росы. Мать рассказывала сыну о том, как живут и что делают многочисленные родственники: его старые дядья, сильные и кряжистые, словно дубы; двоюродные братья, ревностные католики, без конца приумножающие свои семейства, дабы побольше отпрысков их рода осталось на земле; кузина Имельда, красавица, все еще мечтающая выйти за него замуж. В конце мать писала немного о себе: «Я перебралась в Каракас, чтобы хоть немножко быть поближе к тебе, А то когда я там, на горах, а ты — на берегу этой, реки, мне кажется, что мы с тобою в разных мирах».
Письмо, полученное Бухгалтером, — он пробежал его тут же, у решетки, где получил, — оказалось самым коротким. Писал отец, с которым они не виделись с тех пор, как сын, даже не простившись, уехал в столицу пытать счастья. Старик в своем щедром благородстве не только прощал сыну тайное бегство, но гордился им, его успехами на поприще политики, его мужеством в единоборстве с такими сильными и жестокими врагами и стойкостью в пытках. Из письма, и без того краткого, цензорские ножницы выхватили больше половины. Осталось лишь начало: «…все родные в добром здравии…» И еще несколько строк, до слез растрогавших сына-узника: «…ездил в Каракас, договорился с кладбищенским сторожем… плачу ему ежемесячно пятьдесят боливаров, чтобы присматривал за могилкой Мерседиты Рамирес, твоей жены… даже цветы меняет на могилке, хоть и не часто…» Какую такую критику, что за секретные сведения мог написать старик, если цензоры оставили от письма лишь четыре строчки? — терялся в догадках Бухгалтер.
Журналисту повезло, он получил сразу три письма. Следуя примеру Врача, он читал их, лежа на койке. Цензура изъяла несколько строк из письма отца и большую часть письма сестер. Лишь то, что писала Милена, оказалось нетронутым, хотя ни одно из сотен писем, розданных в то утро во всех трех бараках тюрьмы, не содержало столько подлежащих запрету сведений, сколько их было в наивном послании Милены. Оно было выдержано в стиле сентиментальной лицеистки и пестрело цитатами из Шелли и Гейне. Журналист от души смеялся, представляя себе туповатый взгляд цензора, с трудом проникающий в риторические дебри, нагроможденные коварной рукой Милены. «…в беспросветной тьме печали засияли наконец всеми цветами радуги и слились в благозвучный аккорд чувства и мнения наших добрых, старых тетушек, чьи распри в прошлом так огорчали меня, что я, помнишь, не раз молила Иисуса Назаретского сотворить чудо их примирения… Тетя Аделия и тетя Консепсьон в полном согласии отужинали вчера у нас дома, в присутствии мамы, и даже целовались, воскрешая незабвенные времена свадьбы тети Урсулы, которая на этот раз пришла с картами для бриджа, уже к сладкому…» В этих милых «сплетнях» таились важные сведения: условия борьбы против диктатуры значительно улучшились после того, как оппозиционные политические партии перестали враждовать между собой, что было на руку их общему врагу, и образовали единый национальный фронт. Слащавый тон письма и ссылки на романтических поэтов — «как любимый нами певец Дюссельдорфа, я твержу по утрам, едва открыв глаза: придешь ли ты, о мое сладкое счастье?» — оказались сильнее проницательности цензоров. Да продлит господь годы жизни этой замечательной женщины!
Парикмахер с письмом в руках — столь важным и для всех остальных — ушел в самый дальний угол патио, к сторожевой вышке, где стоял круглые сутки часовой. Письмо Росарио сочилось нежностью от первой до последней строки, от «Мой любимый, черненький…» до «целую миллион раз», нацарапанной уже на самой кромке листа. Отец Парикмахера, несмотря на свои шестьдесят пять лет, по-прежнему орудовал мастерком. Росарио удалось избежать увольнения с табачной фабрики, и заработка ее хватало, чтобы содержать в порядке дом в ожидании приезда его хозяина. Ну конечно же, писала она и об Онорио, и эти строки имели одинаковое отношение ко всем пятерым.
Перечитав по многу раз искромсанные листки, они собрались вокруг койки Врача, в середине камеры. С интересом выслушали политические новости из шифровки Милены, порадовались, поспорили. Потом долго молчали.
Журналист решился первым:
— Ну, как там Онорио? Что тебе пишут?
Парикмахер сообщил о двух важных событиях. Во-первых, Онорио, преодолев алфавит и научившись выводить «мама», «рука», «дом», перешел из подготовительной группы детского сада в первый класс. Во-вторых, Онорио перенес корь.
— Это опасная болезнь? — обратился за консультацией к Врачу Капитан.
— Опасная лишь в случае осложнений. Но они бывают сравнительно редко. Ничего, корью болеют все дети на земле.
— Конечно, — подхватил Парикмахер. — К тому же в письме говорится, что все уже позади, он здоров, ходит в школу и, как всегда, паршивец, лазает по деревьям.
— Наверно, мать не отходила от его постели, пока он болел, — сочувственно сказал Бухгалтер.
— Ни на секунду! Я знаю Росарио, — без колебаний подтвердил Парикмахер, и все пятеро довольно и успокоено улыбнулись.
Август, понедельник
С каждой почтой им присылали книги. Но книги, не доходя до адресатов, застревали в кабинете начальника тюрьмы, где на полу, в углу, их уже накопилась гора. Придирчиво и бесплодно обследовали их цензоры страницу за страницей в поисках зашифрованных секретов. Сегодня впервые им выдали из груды шесть или семь томов, содержание которых не вызывало подозрений у цензуры.
Капитану вручили «Алгебру» и «Всемирную географию». Но «Краткое руководство по военной тактике» и пожелтевшая брошюра с текстом Конституции были конфискованы, как нежелательная литература.
Не удалось преодолеть цензурные препоны и «Братьям Карамазовым» в старинном мадридском издании, посланным Журналисту Миленой: полицейских агентов шокировал подозрительный дух России, распространяемый Достоевским и его героями.
В то же время Врач, к удивлению своему, получил вместе с «Тропической патологией» прекрасное издание «Происхождения семьи, частной собственности и государства» Фридриха Энгельса. Анхелина вложила его в посылку, почти не надеясь, что оно дойдет, но она явно преувеличивала интеллектуальный уровень цензоров, судивших о «благонамеренности» автора лишь по его немецкому имени и по респектабельному заглавию его труда.
Август, следующий понедельник
Появление на свет пяти цыплят вышло далеко за рамки будничного факта. За ходом этого события пятеро следили с трепетным и страстным нетерпением.
Началось с того, что курица начальника тюрьмы, пробравшись как-то рано утром в камеру, снесла яйцо под койкой Парикмахера, на, заброшенной им туда старой, истлевшей рубахе. Сперва они хотели добавить яйцо к утреннему рациону, но, подумав, решили оставить яйцо на месте, как приманку для несушки.
Действительно, курица стала нестись на рубахе Парикмахера, окончательно превратившейся таким образом в гнездо. Когда яиц набралось полдюжины, они разделили их по одному на душу, а шестое оставили в гнезде.
Вскоре в курице заговорил инстинкт наседки. Она металась по камере, кувыркалась на земле в патио, топорщила черные запыленные перья и беспрестанно квохтала. Парикмахер предложил не очень уверенным тоном:
— А что, может, ее посадить, и она выведет нам цыплят?
Никто не возразил. В запасе было четыре свежих яйца, пятое — от какой-то другой заблудшей — нашел Капитан под лимонным деревом. Этот пяток они положили на рубаху, под курицу, и стали ждать заключительной стадии процесса размножения. Парикмахер ждал с особой заинтересованностью, по-отечески опекая будущее потомство. Хотя наседка днем и ночью не сходила с гнезда, он раза по три вставал до зари, чтобы убедиться в ее материнской верности. И если курица удирала в патио на поиски воды и пропитания, то он кидался сломя голову укрывать яйца одеялом, чтобы не остыли до возвращения матери.
Прошло двадцать два дня, и белая скорлупа приобрела желтизну слоновой кости. И вот вчера — ite, misa est [10] — пятеро заключенных стали свидетелями долгожданного события.
Первым заметил Парикмахер:
— Скорей сюда! Смотрите! Слушайте!
Внутри яиц раздавалось приглушенное по-пискивание. Цыплята усердно разрушали слабыми клювиками стенки своих овальных карцеров. Шел урок английского языка, но все сразу забыли о нем и вспомнили, только когда цыплята вылупились, а к этому времени прошел и английский урок и следующий.
Вот, вытягиваясь изо всех силенок в смешной гимнастике, долбя клювом по одному и тому же месту на известковой оболочке, не пускавшей его в жизнь, вынырнул на свет влажный комочек, желтый и пушистый, словно персик. Через минуту появились еще три, такие же махонькие и желтенькие. Пятый же долго и трудно выбирался из темницы, потому что нерасчетливо тыкался клювом в разные места, отчего скорлупа не кололась сразу надвое, как у его братьев, а лишь покрывалась мелкими трещинами. Самый маленький и слабый, он шатался, делая первые шаги при свете полуденного солнца.