Выбрать главу

— Все-то вы, москвичи, ремонтируете, все сверлите, — с ласковым упреком говорит она, — скоро весь дом рассверлите.

— Это чтоб красиво было, Света!

— Красиво… А вы в Бендерах бывали?

— Нет.

— А говорите!

Света вздыхает, и, помолчав, продолжает:

— А вот кот у вас — такой, знаете, чудной кот. У нас в Красновском кота вашего сызмальства приучили бы кашу жрать.

— Да зачем, Света? Делать мне больше нечего — кашу ему варить. Как ребенку!

— Вот как вы рассуждаете. Кашу сварить некогда. Мясом сподручнее. А у кота морда уже в дверь не пролезает. Мясом-то людей кормить надо.

Тут Света уж окончательно отворачивается и смотрит в окраинные просторы.

Очевидно, ей не нравится ни квартира, ни дом, ни район, ни Москва. Потому что уклад жизни не тот. И если бы в молдавскую нашу Свету вдруг влюбился женолюбивый москвич, то не было бы никакого благорастворения воздухов, как в игрушечной «Прекрасной няне». Зарекся бы социальный фантаст в Золушку играться. Потому что любовь любовью, благодарность благодарностью, но очень уж все москвичи живут неправильно.

Света занимает в моей жизни чрезвычайно важное место. Я не знаю о ней ничего (кроме того, что в Бендерах очень красиво), а она знает обо мне все. Все грехи и слабости нашей семьи открыты ее взгляду, и я знаю, что она судит меня. Не обязательно осуждает, но обязательно судит, потому что суд — наиболее привычная для нее форма мышления.

История домашней прислуги — это история неравенства, добровольно впущенного в дом.

Я — не ровня своей домработнице. Она испытывает ко мне здоровую снисходительность женщины работящей, хозяйки, к женщине нехозяйственной. Я неправильно живу. Я плачу ей деньги за то, чтобы она исправляла мои ошибки. Помогала мне жить. Света ведет себя как суррогатная свекровь, как старшая подруга. Журит: «Опять плиту уделали… Я ж вам говорила, чтоб вы крышку с бульона снимали». Диковатое (в контексте Светиных речей) «вы» всякий раз пугает меня — как окрик, как напоминание о том, что хозяйничает в моем доме Света.

Несколько лет назад на брифинге в ГУВД уже позабытым милицейским начальником была сказана поистине бессмертная фраза: «Через квартиры московских разведенок в город вошел Кавказ». В таком случае, через квартиры московских дам, нуждающихся в услугах домработницы, горничной или няни, в Москву вошла армия молдавских и украинских матрон, сильных женщин, знающих все наши слабости.

II.

Домашняя работница — всегда «не местная», всегда понаехавшая. Вот только советская история услужения: сначала — девушка из деревни, испуганно удивляющаяся тому, что ребенок может не любить манную кашу (кинофильм «Женщины»). К шестидесятым годам поток девиц иссяк — за бесперспективностью профессии: «Девушки из деревни теперь неохотно идут в няньки и домработницы, хотя это выгодно (больше денег остается на чулки и блузки). Но — стыдно признаться кавалеру, провожающему с танцплощадки» (Лидия Гинзбург, «Записи 1960-х годов»).

Потом в прислуги пошла уже не голодная, беспаспортная деревня, а более благополучная, поселковая, городская провинция. Но только, конечно, рассматривая услужение в качестве временного занятия, а чужой дом — как случайное пристанище. Провинциалка («Девушка с характером», «Карнавал») могла осудить «богатых» уже не с бытовых, житейских, а с гражданских позиций: «Обслуживающий персонал не то что бы завидует, но рассматривает имущих как жуликов, пойманных с поличным. Жулики и бездельники завели что-то вроде господской жизни. Но господа они не настоящие, как были прежние господа, или как, например, иностранцы, потому что, в общем, все одним миром мазаны. „Одним миром мазаны“ — формула чрезвычайной важности для общественных отношений» (Лидия Гинзбург).

Наконец, домашняя работница могла «понаехать» из самого далекого далека — из другого социального слоя: «В глазах Поли Валентина Степановна была олицетворением интеллигенции со всеми ее грехами и слабостями.

— Что мне ваша машинка, — говорит Поля, — когда я каждое пятнышко глазами на свет гляжу. Маруська нижняя давесь на машинке постирала — мы обхохотались. Псивое белье и псивое.

— Слушай, Поля, а ты когда-нибудь ошибалась?

— Нет. А как это — ошибалась?

— Была ли ты когда-нибудь неправа?

Поля честно подумала и ответила скромно:

— Не вспомню. Будто не была«(И. Грекова. «Летом в городе»).

В любом случае прислуга — это когорта чужаков, не чувствующих, не понимающих хозяйской жизни. Советская интрига отношений прислуги и нанимателя — всегда драматична. Всегда нерв. Все очень непросто.

В Народном архиве, этой сокровищнице информации о простом человеке («Государство, как некую сверхперсону, интересует только своя личная история — мы же, в противовес, собираем документы обычных рядовых людей»), мне однажды достались хозяйственные записи трех семей. Три стопки тетрадей, листков и блокнотов. Три единицы хранения, основу которых составляет перечисление хозяйственных расходов. Дали от щедрот почитать домашнюю бухгалтерию известной семьи Кун, перечень расходов безвестной семьи Костовецких и три тетрадки домашних расчетов пенсионера Малючкова, найденные в декабрьские дни 1990 года на помойке в городе Реутове.

Это три драматичных истории услужения.

Хозяйственные записи Елены Францевны Кун, супруги Николая Альбертовича (синяя книжка Н. Куна «Легенды и мифы древней Греции» — одно из безусловных сокровищ детства), — элегантное (до поры до времени) чтение. В хранении имеется «книга хозяйственных расходов» от «Мюра и Мерилиза». Перед нами — изнанка московской интеллигентной профессорской семьи, издерживающей в год от 5 до 10 тысяч рублей. Во всем чувствуется хороший тон — хозяйственные записи делаются частью на английском и немецком языках, список купленных за год книг занимает целую записную книжку. Кое-что в укладе дома и ныне актуально — например, бюджет семьи складывается скорее по западному, нежели российскому современному образцу. Так, аренда квартиры, налоги и страховка занимают у Кунов изрядную (до половины) часть месячного расхода, еда же и одежда сравнительно недороги. Елена Францевна демонстрирует самое спокойное, самое благожелательное отношение к прислуге. Кухарке Груше покупаются крахмальные передники, в подарок — кружевные рубашки. Правда, месячная плата за телефон (хотя, надо полагать, в 1905 году действующий телефон был роскошью — как бы сотовым телефоном начала девяностых годов) в десять раз превышает месячную зарплату Груши. Сама же Грушина зарплата — это сотая часть профессорского дохода. В хранении есть и последние записи Елены Францевны — за 1931 год. Там вместо ветчины, сливок, дюжин кружевных рубашек и чулок, детских передничков и передника Груше, супов Кнор и списка прачке Окороковой вписаны копейки за починку обуви, за пучок редиски. А Груша еще в двадцатом году уехала на родину, в Тверь, и стала ткачихой. Ударницей. Прачка Окорокова сделалась общественницей.

Записки Людмилы Костовецкой, несмотря на всю их деловитость — хроника жизни восторженной девицы, которая ошиблась с романтическим выбором. Мы имеем список потраченного и утраченного девушкой эпохи советского рок-н-ролла. Документы делятся на две части. Первая часть — записи Людмилы молодой, попавшей на всемирный фестиваль молодежи и студентов 1957 года. Вторая же — отчаянные списки необходимого и недоступного, составленные уже сорокалетней Костовецкой, только что разведенной женщиной, оставшейся с тремя детьми, пытающейся упорядочить свой расползающийся бюджет, осаждаемой и осуждаемой жадными, оскорбленными, не понимающими, что случилось, девчонками. Вся первая половина книжки заполнена рукою Людмилиной матери. Она перечисляет даже вещи, уложенные в чемодан, — очевидно, Людочка легкомысленна и привыкла к прислуге. И точно — не раз в записках упоминается многолетняя домработница Костовецких, нанятая (в семье говорят «спасенная») на железнодорожном вокзале под Харьковом в 1935 году (во время голодомора). Во второй части записок мы читаем: «Не могу платить, и Оксана уже год живет без карманных денег». Дальше становится очевидным, что Оксана, продолжая вести Людочкино хозяйство, сверх того устраивается на картонажную фабрику и делится деньгами с хозяйкой. Она растворяется в семье.