Этот Бог зависит от человека не меньше, чем тот от него – «Это он навек исчезнет, если я навек исчезну / Или даже если что не так скажу»:
Есть еще, правда, другой – «Бог созиданья, Бог поступка, / Водитель орд, меситель масс, / Извечный враг всего, что хрупко», «С ладонью жесткой, как напильник, / И лаской грубой, как наждак», один из тех, чьи генеральские звезды проступают на московском небе, – но: «И я тебе такой не нужен, / И ты такой не нужен мне».
И мир прекрасен потому, что в нем «все о Боге, всегда о Боге». В романе Быкова «Орфография» есть как бы второстепенный (на самом деле – главный) герой – чудак-антиквар Фридрих Клингенмайер, чье собрание «раритетов и древностей» оказывается прозрачной метафорой мироздания, где Клингенмайер играет роль Творца. Он наблюдает изнутри то, на что другие смотрят снаружи, и постигает смысл там, где остальные видят случайный набор вещей. Он единственный способен заметить, как сквозь любой затейливый, но бесполезный орнамент проступает иной узор – вязь божественного промысла. Лучшие стихи Быкова – они как раз об этом.
И поэт оказывается нужен миру только потому, что он этому миру вровень – так же уязвим, недолговечен, смертен, как всё вокруг: «Только тот тебя и заметит, кто с тобою вместе умрет – / И тебя, о мартовский ветер, и тебя, о мартовский кот».
Вообще это ощущение хрупкости человека и мира – основное переживание быковского героя:
Самые обыкновенные человеческие страхи и фобии, удесятеренные чувствительностью поэта. Поэзия ведь вообще не открывает ничего нового. Она сделана из того, что вы и сами знали о жизни, но не умели назвать. «Поэт есть тот, кто хочет то, что все хотят хотеть» (Ольга Седакова. «Стансы в манере Александра Попа».). Отсюда постоянно сопровождающее читателя хороших стихов ощущение, что все это твоей парой глаз увидено, твоей кожей прочувствовано.
И в стихах, и в прозе Быкова очень много тоски. Тоска, если она подлинная тоска, а не романтический суррогат, – самое высокое из человеческих чувств, писать ее чрезвычайно сложно, гораздо сложнее, чем любовь, скажем. Быкову удается. Лучшая, пожалуй, быковская книга, «Эвакуатор», была в чистом виде романом о тоске, там просто ничего больше не было.
Тоска эта вырастает из пронзительного и никогда не оставляющего поэта ощущения бренности всего сущего. Мир – пыльца на крыльях бабочки, в нем нет ничего прочного, устойчивого, на что можно было бы опереться, положиться, что можно было бы удержать – «Но я потеряю вас, несчастные вы мои». Любимая уйдет, снег растает, лист пожухнет, дом разрушится, сталь заржавеет. И, главное, это случится с неизбежностью, закроешь глаза – проснешься в другом мире, где все неуловимо, но бесповоротно изменилось.
В те далекие времена, когда «Известия» еще были вменяемой газетой, Быков напечатал там эссе про Черубину де Габриак и Серебряный век – из лучших быковских эссе и, рискну сказать, из лучшего, что вообще написано о Серебряном веке. Была эпоха, поверхностная и глубокая одновременно, люди ценили мишуру и играли в куклы, но из этой мишуры, как ни странно, вырастало настоящее искусство и настоящее знание. А потом пришли злые люди и наступили на кукол – и на игравших в них – кованым сапогом. И все эти игры получили дополнительное трагическое измерение и осветились другим светом.
Про этих строителей кукольных домиков Быков написал роман «Остромов», стихотворения «Ведь прощаем мы этот Содом…» и «Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном…». Тема эта потому так его и занимает, что Серебряный век оказывается универсальной метафорой жизни вообще – никто не знает, что будет завтра, но все предчувствуют скорый конец и оттого особенно старательно закрывают глаза.