(Нынче цензурные сложности значительно поуменьшились, а полиграфические, соответственно, возросли. Так что роман этот до сих пор не опубликован. Гласность наша ширится и ширится и совсем уж расплылась. Роман пережил себя и уже не актуален, а даже возмутителен ввиду бумажного и прочего голода.)
Пытаясь объясниться по поводу Баркова, хочется избежать какой бы то ни было фигуры оправдания его издания. Оно пришло, и тут уж ничего не поделаешь. Факт, так сказать, исторический. Хотелось бы обойтись без этой рабской, угодливой забежки мотивировок рождения Баркова, его судьбы и ее оправданности. Мол, извините, пожалуйста, но я вас сейчас на три буквы пошлю. И еще больше извините, что при дамах.
Десятилетиями у нас разрабатывалась эта велеречивая фигура оправдания, породившая бездну исключений, частных случаев, явлений, представляющих «некоторый» интерес, пока не стало полностью очевидно, что из этих частных случаев и исключений всё и состоит. И тогда рождается столь же кривое речение «назовем всё своими именами», позволяющее еще раз ничего своим именем не назвать.
Два с половиной века назад Барков возник именно в такой паузе.
Так вот, назвали всё своими именами, то есть просто наконец напечатали Баркова.
Хотя и сам Барков, представляя себе напечатанной свою «Девичью игрушку», испытывал, по-видимому, некоторую оторопь, снабдив ее предисловием, писанным очаровательной прозой. Вот как оправдывает себя сам автор: «Так для чего же, ежели подьячие говорят открыто о взятках, лихоимцы о ростах, пьяницы о попойках, забияки о драках, без чего обойтиться можно, не говорить нам о вещах необходимо нужных – х… и п… Лишность целомудрия ввела в свет ненужную вежливость, а лицемерие подтвердило оное, что мешает говорить неоколично о том, которое все знают и которое у всех есть».
Определение целомудрия представляется нам безбожным, но с постановкой вопроса нельзя не согласиться.
Наша с вами гласность, позволив всё подьячим и лихоимцам, остановилась всё у той же черты.
Пришла пора исполнения пушкинского предсмертного завета: «Первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание сочинений Баркова».
И если он прав (а он пока что всегда прав), то цензура у нас кончится, когда вы будете держать в руках эту книжку.
7 ноября 1991 – 15 ноября 1991
Москва – Амстердам
P. S. к дате и месту. Не оттого я так старательно проставил их, что придаю столь большое значение своему писанию, а оттого, что они символизируют для меня Баркова и его труды.
Я сел писать это, очень опаздывая, очень задолжав, а так хотелось, чтобы комар носу не подточил, чтобы и перед академиками блеснуть… И вот – некогда. Редактор в отчаянии, и я в отчаянии.
И лишь тень Баркова погоняет меня, как бедного загнанного попа…
Очень всерьез… И вдруг смех разбирает. Это же надо! Писать об опубликовании Баркова именно в тот день собственной, не его, жизни, когда впервые не празднуется Великая Октябрьская… Это же надо именно в такой день так торопиться с делом, которое ждало своего часа куда дольше, чем 74 года: 1991 – 1762 = 229 лет книжечка ждала своего издания!
И теперь это именно я, кто ее задерживает! Есть отчего почувствовать себя виноватым и возгордиться! Дописываю же я все это в Амстердаме, известном со времени тех же «вертикальных» веков тем, что именно здесь печатались запрещенные (во Франции…) книги.
Всё – символ! Если уж очень много времени прошло, если долго ждешь, если всё всю жизнь впереди, чтобы враз свершиться на глазах… то всё – символ.
Символ – это не буква и не слово.
Может быть, это рождение понятия?
Странное это очень русское слово – понятие. Оно заключает, в отличие, скажем, от английского, раньше кое о чем подумавшего языка, неразъединенность процесса и смысла.
Поэтому ни слова о барокко.
P. P. S. Один из критиков прошелся по этому послесловию, не без тонкости отметив, что Пушкин завещал Баркова нашей гласности лишь иронически. Что не мог он так уж высоко оценивать его достаточно беспомощную поэтику. Цитирую как Пушкина, так и поэтику.
«В 1836 г., осенью, я как-то ехал с Каменного острова в коляске с А. С. Пушкиным. На Троицком мосту мы встретились с одним господином, с которым Пушкин дружески раскланялся. Я спросил имя господина.
– Барков, ex-diplomate, habitue Воронцовых, – отвечал Пушкин и, заметив, что имя это мне вовсе неизвестно, с видимым удивлением сказал мне: – Вы не знаете стихов однофамильца Баркова и собираетесь вступить в университет? Это курьезно. Барков – одно из знаменитейших лиц в русской литературе… Первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова…» (кн. П. А. Вяземский)