Выбрать главу

— Ну как?

Валька попытался улыбнуться, но у него не получилось. И все же я видел, что кружка кипятку для него как живая вода.

— Еще хочешь?

— Не-е, — разлепил он вспухшие губы.

— Ну лежи тогда, отдыхай. Я попью.

Я выдул три кружки без сахара. Уже и не хотел, уже налился по горло, но насильно заставлял себя пить и пить, наполняя и наполняя себя горячей жизнью.

Дрова горели хорошо, весело потрескивали, кипяток разлился по телу, тепло дошло до ног, и я на миг погрузился в блаженство, меня стало клонить ко сну. Я почувствовал, что смертельно устал, что не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой и что все тело ноет, стонет каждой жилкой, будто меня долго и безжалостно били. Уши рвала нестерпимая боль. Все же здорово я их обморозил! Надо было сразу растирать снегом, а я пока возился с сундуком, пока разжигал печку… Теперь оставалось только терпеть. Ладно, потерпим.

Несмотря на боль в ушах, в голове и во всем теле, спать хотелось — мочи нет! — и глаза слипались. Я еще раз до отказа набил печку досками и лег рядом с Валькой.

— Живой? — нарочито бодрым голосом спросил я.

— Ж-жи-во-ой, — слабым эхом отозвался он.

— Ничего, жить будем, — пообещал я и ему и себе. Я прижался к Вальке под полушубком и тут же провалился в черную грохочущую яму…

Мне снилось, что скачу по степи на молодом и горячем коне, скачу по затравеневшему полю с оравой ребят в ночное, и вдали, в вечернем сиреневом мареве, маячат невесомо-прозрачные голубые горы моего детства. Передо мною степь, ровная, раздольная, вся в солнцеголовых ромашках и высоком диком укропе. Кусты боярышника то тут, то там кудрявятся зелеными буграми. Но кудрявость эта обманчива, боярышника надо остерегаться — в кровь изорвешь руки, если на полном скаку заденешь ветки, сплошь утыканные мелкими шипами. Я задел уже невзначай — и нестерпимо болят пальцы, в которых держу поводья. Пустив коня полным галопом, кричу древний степной клич, оставшийся нам от монголов: «Ар-ря-я! Ар-ря-я! Вперед! Вперед!» Чтобы не догнали мальчишки, чтобы первым доскакать к тихой степной речке у теплых холмов, за которыми уже присело солнышко.

Хлещет по ногам лошади высокая трава, брызгают в лицо созревшие зерна дикого укропа, ветер пузырит рубашку, и радостный озноб охватывает душу. Под собою слышу я дробный перестук копыт молодого коня, и почему-то все пуще и пуще трясет меня на его широкой откормленной спине, и все холоднее бьет в лицо ветер, обжигает уши, леденит босые ноги, и я дрожу на пронизывающем ветру, и передо мною уже не летняя степь, а зимняя, и заснеженные сверкающие горы встают впереди. Меня с гиканьем и свистом настигает конная лава, и грохот копыт в ушах все громче и громче. И вот уже обгоняют меня мальчишки, и я кричу им, чтобы подождали, но они, бросив меня в этой пугающе-пустынной степи, скрываются в зимней морозной мгле. Я зову и не могу докричаться ребят, не могу дозваться людей — никого нет в этой страшной вьюжной степи, и чувство безысходного одиночества охватывает меня…

Проснулся я от холода и ощущения надвигающейся беды. Долго не мог понять, где я и что со мною. Наконец пришел в себя и со страхом вытаращил глаза в стылую полутьму вагона, слабо освещенного желтым мигающим язычком фонаря под потолком.

«Валька!» — вдруг вспомнил я.

В темноте торопливо ощупал пугающе-неподвижное тело друга, и меня ожгла мысль: «Умер!» Я инстинктивно отпрянул, но тут же, поборов страх, начал трясти Вальку. Тряс долго, отчаянно, тряс, пока не дождался тихого стона, пока не открыл он глаза.

— Валька, ты живой, нет? Живой?

— Ы-ы-ыво-ой, — гундосо протянул он. — О-о-олод-но-о.

— Живой! Живой! — обрадовался я и, дрожа от холода и пережитого страха, прижимал его к себе, стараясь согреть его скрюченное и почему-то вдруг ставшее маленьким тело, хотя парень он был крупный.

В вагоне было как в погребе, и я не попадал зуб на зуб. Теплушка продувалась насквозь — щели между досок хоть кулак суй! — тряслась, раскачивалась и летела куда-то в тартарары. Господи, ну когда все это кончится! Сколько нам еще бедовать! Где она, эта чертова Слюдянка? Давно проехали Танхой, Выдрино, а до Слюдянки никак не можем добраться. Куда она запропастилась? Хоть бы к утру дотрястись до нее! Хоть бы уж не останавливались. Вальку надо быстрее в госпиталь! Он же кровью изойдет!

Меня подташнивало, головой нельзя было тряхнуть, будто налита она чугунной болью, и эта боль накатывала волнами, не давала передышки. Видать, сдвинул я мозги набекрень, когда влетел с маху в вагон. Хотелось лежать и не шевелиться, уложить расшибленную голову на пуховую подушку и затихнуть. Да где она, та пуховая подушка! А еще бы забраться на горячую русскую печь, где пахнет сушеными тыквенными семечками и духмяными пучками каких-то трав от разных болезней, что напасла бабка еще весной; где висят плетенки лука, заготовленного на зиму; там же и мотки пряжи для бабкиного рукоделья в долгие зимние вечера при мерцающем свете керосиновой лампы, когда стучит по стенам мороз и по-звериному завывает в трубе ветер.