— Где мы едем? — спрашивает рыбак.
С опухшим помятым лицом он только что вышел из купе и стоит рядом. Раскуривает трубку. У него классический вид моряка. Такими изображали их в морских романах прошлого века: рыжая короткая «норвежская» бородка, трубка-носогрейка, обветренное лицо, неизменная тельняшка и синяя татуировка на правой руке — якорь с цепью.
— К Смоленску подъезжаем.
— А-а, — равнодушно произносит он, смотрит в окно покрасневшими с похмелья глазами.
Проводница заглядывает в коридор, подозрительно прищуривается. Я отворачиваюсь. Она дважды проходит мимо нас плац-парадным шагом, но молчит, однако всем видом своим давая понять, что ночью пассажирам положено спать, а не торчать в коридоре у окна.
— Три года не был у стариков, — нарушает молчание рыбак. — Все в морях да в морях. Последний рейс был тяжелым. В пролове оказались.
Это я знаю, сам ходил матросом в Атлантику.
— Вы в отпуск, нет? На юг?
— Нет. В Москву, в командировку, — придумываю я. Не объяснять же ему, зачем и почему еду я в столицу.
— А я в Пермь, я пермяк, — охотно сообщает он, глубоко и с наслаждением заядлого курильщика затягиваясь пахучим дымом.
Табачный аромат приятен, но у меня от этого дыма может начаться спазм сосудов. Сказать ему, чтобы не курил, неудобно. Я тоже любил когда-то этот пахучий табак, знаю, что он слегка жжет язык и что трубку надо все время с силой раскуривать, все время напрягать грудь и одна такая глубокая затяжка сразу отрезвляет.
— Мы тут… немного… — Рыбак кивает на купе.
— Ничего.
— Знаете, все отпускники оказались, — оправдываясь, поясняет он. — Вот и…
— Ничего, — повторяю я.
— Через сутки дома буду, — с задумчивой улыбкой говорит он. Видать, он соскучился и давно хочет побывать дома.
— Я жил в Перми.
— Да-а?! — радуется он. — А когда?
Давненько было это. Жил я тогда в кабинете большого русского писателя. Грузный, осевший вниз, изорванный осколками мины, любитель соленых народных баек и протяжных русских песен, с великолепной белозубой улыбкой, с крестьянским лицом, испещренным преждевременными мелкими морщинами, с хитроватым, веселым и мудрым взглядом единственного уцелевшего на войне глаза и поразительной памятью, хозяин квартиры любим не только мною, но и всеми, кому дороги живое образное слово и честность в литературе. По-русски щедрый душой, тащит он на себе всю свою родову — всех дядек, теток, племяшей, внуков, дальних и близких родственников. В кабинете этого писателя, сердобольно пригревшего меня, я, в те времена бесквартирный, писал повесть, и он был моим первым читателем. Отличный знаток Севера и Сибири и душевного состояния попавшего в беду человека — сам за свою жизнь набедовался по ноздри, — делал он меткие замечания, тыкал меня, как нашкодившего котенка, носом в мои промахи и неточности: «Пиши достойно памяти павших! Не суетись!» Я благодарен ему, что не дал сбиться мне на ложную романтику, на красивость, на этакую бравурно-героическую легкость при описании событий трагических. Понял я тогда, что оригинальничание и торопливость — злейшие враги искусства, что прежде чем браться писать, надо выстрадать каждое слово.
Потом, в ожидании квартиры, я еще несколько месяцев околачивался в гостинице и, когда стало ясно, что жилья не получу, уехал в город, где живу теперь, никак не предполагая, какие беды ждут меня здесь…
— Я на улице Героев Хасана живу, вернее, мои родители. Знаете, эту улицу?
— Знаю, — отвечаю я.
Трубка гаснет, рыбак не раскуривает ее, он заметил, что я сторонюсь дыма.
— Вы, наверное, не курите?
— Запретили.
— А-а. Извините.
Он прячет трубку.
— Да ничего, курите, — из вежливости говорю я.
Ослепительно яркая молния близко разрезает небо, располосовала мощно — от черного зенита до черной земли.
— Ого! — с удивленным восхищением восклицает рыбак. — Дает!
Молнии одна за другой озаряют всхолмленную равнину, березы, и, когда гаснут, горизонт наливается густой чернотой и придвигается вплотную, тая в себе что-то загадочно-грозное и непостижимое.
Рыбак сходил в конец коридора, посмотрел расписание, вернувшись, сообщает:
— Через час Смоленск. Пойду подремлю еще.
Он входит в купе, я снова остаюсь один.
За окнами широким фронтом наступает гроза, мощная, величественно-прекрасная. Русские поля охлестывает косым дождем; русские березы гнет до земли, но не может одолеть шквальный ветер; русские холмы молчат, спокойные и неколебимые. Где-то здесь, на Смоленщине, погиб мой школьный друг. Необычайно одаренный еще в детстве, он был бы теперь — я в этом уверен — знаменитым художником. Но он сложил голову в этих местах, и могилы у него нет…