— Живой вот, — улыбаюсь я.
Кто это мог сказать такое? Наоборот, это я считал его погибшим. И впрямь, как он выжил? До сих пор стоит в моих глазах располосованное финкой его лицо, длинная рана, пузырящаяся красной пеной, и белые, обескровленные щеки.
— Жив! — смеется он, и щеку еще больше стягивает шрамом. — Жив, вижу! А мне сказали — погиб. А ты жив!
Он обрадованно смотрит на меня, наконец-то уверившись, что это я.
— Сказали на второй день, когда опять стали брать тот проклятый хутор.
— Какой хутор? — обмираю я. В предчувствии ошибки у меня падает сердце.
— Ну, с которого ты меня в санбат тащил, — радостно поясняет он. — Резануло меня тогда осколком, на всю жизнь метка. — Он проводит рукой по шраму, будто гладит. — Ив ногу вот тоже.
Я понимаю — ошибся. Не он!
Наверное, мое лицо говорит ему больше, чем слова, и улыбка на его губах медленно, нехотя гаснет. Догадливым упавшим голосом, но все еще надеясь на чудо, мужчина спрашивает:
— Ты чего?
Я молчу.
— Бывает, браток, — тихо говорит он, понимая все, и меркнет, горбится. Теперь хорошо заметно, что он старше меня.
— Бывает, — киваю я, и чувствую утрату, и опять слышу знакомую боль в груди.
И мы возвращаемся из тех далеких лет сюда, в эту жизнь, на этот перрон, поняв, что, едва найдя друг друга, тут же потеряли. И хотя стоим еще рядом, но то давнее время вдруг уходит из нас, и мы оказываемся в этой красиво одетой, шумной, возбужденной и совершенно равнодушной к нам толпе.
— Ты уж прости, — глухо говорит он. Вздрагивающими пальцами пытается вытащить из пачки сигарету и все никак не может достать ее.
— За что? — На сердце у меня тоскливо и пусто. Я опять вспоминаю, зачем еду в Москву.
— В заблужденье ввел, — извиняясь, пожимает мужчина плечами. — Не знаешь — жив он, нет?
— Не знаю.
Тогда, перед отправкой на фронт, я забежал в госпиталь, но меня не пустили к Вальке, сказали — нельзя, сказали — он в тяжелом состоянии.
— Вот и я тоже не знаю, — вздыхает он. — Наверно, и вправду погиб, как сказали тогда. Мы хутор брали, он меня в санбат притащил. Без памяти я был. А на другой день опять мясорубка началась, полегло ребя-ят… — с неизбывной тоской говорит он. — А ты того парня где?
— На Байкале.
— На Забайкальском, что ль?
На Забайкальском фронте я не был. На той малой, всего месячной войне с Японией мне не довелось быть.
— Нет, это раньше, — отвечаю я. — В сорок третьем. Дезертир ножом его ударил.
Я не стал рассказывать, что на другой же день, как привез умирающего Вальку в Слюдянку, отбыла наша команда на фронт, и я потерял след друга.
— Садитесь, гражданин! — слышится требовательный голос проводницы.
Я и не заметил, как поезд тронулся.
Мы неловко, в едином братском порыве торопливо обнимаемся, и у меня больно обрывается сердце, будто вновь теряю я друга.
— Поднимайтесь, поднимайтесь! — приказывает проводница.
Я вскакиваю на подножку, а бывший фронтовик идет рядом с вагоном и припадает на правую ногу.
— Слушай, а как звать-то тебя? — вдруг спохватывается он.
Я называюсь.
— А меня ведь и правда — Валька. — Он смущенно пожимает плечами, вот, мол, не вру, будто я сомневался в его имени. — Ты здесь будешь еще? Откуда сам-то? — торопится он с вопросами.
— Проезжаю часто, — отвечаю я и называю свой город, который зовется самым западным форпостом страны.
— Ну тогда — соседи, — радуется он, прибавляя шагу и еще заметнее прихрамывая. — Приезжай в гости. Мой адрес…
Но я уже не могу разобрать: стучат колеса и что-то недовольно выговаривает мне в затылок проводница. А фронтовик уже отстает — раненая нога не дает идти.
— Живи, гвардеец! — кричит он и останавливается, прощально вскидывая руку.
— Ладно! — обещаю я.
Никогда не доводилось мне быть гвардейцем, а он, наверное, был, потому и вспомнил гвардию. И я кричу ему, как кричал в ту ночь в промерзлой гулкой теплушке:
— Не умирай, Валька!
Фронтовик расслышал, понял, обрадованно закивал. Лица его уже не видно, оно белеет мутным пятном в вечерних сумерках. У меня двоит в глазах, и я никак не могу справиться с собой.
— Не умирай, Валька, — шепчу я неизвестному человеку, стараясь еще разглядеть его. Он стоит на перроне в своем нелепом длинном плаще и машет рукой.
— Напьются и городют невесть чего, — ворчит проводница. — Пройдите, гражданин! Не положено стоять в тамбуре. Закройте дверь, сейчас туннель будет!
А я все высовываюсь, подставляя лицо ветру, чтобы высушить глаза. Мне не хочется, чтобы мою слабость видела эта немолодая, с холодным и рыхлым лицом женщина.