Наконец я кулем свалился на пол вагона. Все! Дома я! Еще малость, и уж точно бы отстал от поезда. В пимах бегать с эшелоном наперегонки — бесполезно.
Катя стояла на коленях передо мною и плакала.
— Живой, миленький мой, живой! — рыдающе повторяла она и с испуганной торопливостью ощупывала меня, будто не верила, что это я и действительно живой. — Господи, как я напугалась! Думала, под колеса тебя затащило. Сердце так и умерло. Ох, страсти нахлебалась — не приведи и басурманину!
Знакомые и такие вдруг ставшие родными глаза ее заплаканно глядели на меня из-под насунутой на лоб шали.
— Господи! — стонала Катя. — Места не могла найти, извелась вся. А ты живой, живо-ой!
Она ткнулась головой мне в грудь, опрокинула меня навзничь. Так, обнявшись, мы и лежали, и она все говорила и говорила что-то сквозь слезы, сбиваясь от торопливости и испуга на шепот. Я дал ей выплакаться, гладил по голове, успокаивал:
— Ну чо ты! Чо! Живой же я.
— Живой, живой, родненький мой!
— Валька как? — спохватился я. — Валька!
— Жив, жив он! — торопливо дышала мне в лицо Катя. Она тоже опомнилась, застыдилась, сконфуженно отпрянула, поправляя сбившуюся на голове шаль. — Я ему кипятку давала. Только он совсем остыл.
— Кто остыл?! — перепугался я, вскакивая на ноги.
— Кипяток. Дрова все кончились.
«Фу, вот напугала!» Я почему-то подумал про Вальку, когда Катя сказала «остыл».
Я подошел к Вальке. Он лежал, заботливо укрытый, и в темноте, тускло подсвеченной фонарем, размытым пятном белело его неподвижное лицо.
— У меня самогон есть, — объявил я, вытащил из кармана фляжку, присунул ее к Валькиным губам. — На, глотни.
Валька не отозвался.
— Валька! Валька! — испуганно затряс я его за плечи.
Он медленно открыл глаза, пусто смотрел куда-то мимо меня. Даже не удивился, что я здесь, перед ним.
— На вот, глотни, — совал я к его губам фляжку. — Пей!
Он расклеил черные губы, слабо шевельнул ртом, подчиняясь моему приказу, и давился комком жидкости, не мог проглотить, самогон вылизался изо рта темной струйкой. Это меня пугало, мне казалось, что у Вальки горлом идет кровь.
Все же я приневолил его отглотнуть, и он зашелся кашлем, тяжело и мучительно, а я обрадовался — теперь он оживеет! — и повторял:
— Ага, вот видишь, вот видишь! Первач! Как слеза младенца!
Мы с Катей тоже отглотнули противной обжигающей жидкости, и огненная струя приятно покатилась по телу, разливаясь теплыми живыми ручейками по рукам и ногам. Мне стало жарко и легко.
— Теперь будем рубить вагон! — объявил я.
— Вагон? — Катя ошарашенно смотрела на меня.
— Вагон! — непреклонно повторил я.
Еще стоя рядом с кондуктором в хвосте поезда, я решил, что если вернусь в теплушку, то перво-наперво буду рубить на дрова кладовку, устроенную в углу вагона, куда насыпана картошка. Черт с ним, с казенным имуществом! Семь бед — один ответ! А Вальку надо спасать.
Топором рушил я дощатые переборки. Из кладовки сыпалась картошка, мерзло стучала по доскам вагонного настила.
Через некоторое время печка жарко гудела, дверца была открыта, было светло, и мы с Катей пировали: пекли мерзлую картошку, обжигаясь, ели ее, полусырую и полугорелую. Сделали еще по два-три глотка самогону. Нас охватило тепло и веселье.
Я рассказывал, как бежал за вагоном, и почему-то теперь это казалось очень смешным — прямо обхохотаться можно. Смешно было, что я не догнал теплушку; смешно, что меня за шиворот — как котенка! — втащил на площадку кондуктор; смешно, что у него такой нос-картошина; смешно, что мы с ним махнулись обувью…
А Катя рассказывала мне, как она едва справилась с дверью, которая никак не хотела задвигаться, как избоялась за Вальку, как исстрадалась тут обо мне, обревелась, думая, что я угодил под колеса, и мне было лестно, что она так перепугалась за меня.
Мы вскипятили воду, пили кипяток, напоили Вальку, и он лежал тихо, не подавая голоса. Но мы знали, что теперь ему легче и помереть мы ему не дадим. Теперь что, возле жарко горящей печки! Теперь живи да радуйся, назад не оглядывайся! Нам было хорошо, так хорошо, что Катя тихонько, будто боясь что-то спугнуть, завела песню:
Я взял ее маленькую холодную руку и сжал в своих распухших от мороза пальцах. Катя не отняла руки, и я был благодарен ей за это.