— Солдат сказал. Тут эшелон стоит. — Я хохотал и никак не мог сладить с охватившей меня радостно-нервной дрожью.
— Вот и началась наша песня! — Безногий побледнел, оскалил зубы на старика. — Понял? Наша песня заиграла!
Он вдруг заплакал и затряс толовой, стараясь пересилить свою слабость. У меня тоже перехватило горло. «Теперь — все! Теперь погоним немца! Скорей бы уж на фронт. Скорей бы довезти Вальку до госпиталя — и на фронт. Теперь дела пойдут! Наша пересилила!»
Безногий быстро подкатил на своей тележке к двери, высунул голову, крикнул:
— Эй, братки, вы куда?
— На фронт! Куда еще! — ответили солдаты, уже кучкой толпившиеся возле своего вагона.
— Подкиньте меня до Иркутска! У меня гармошка, я вам песни попою, — просился безногий. — Братки, я тоже солдатом был, под Севастополем сражался.
— Давай, — согласились солдаты.
— Подсоби-ка! — приказал мне безногий.
Я соскочил на снег и принял его. Он оказался неожиданно тяжелым, как куль с землей. Хоть и половина его осталась и телом худ, а весом тяжел. Тележка, видать, тяжелила.
— Спасибо, браток. — Безногий сжал мне руку. Мне неловко было глядеть на него сверху вниз — он был мне до колен. — Не поминай лихом.
Едва успел я с ним проститься, как из теплушки вывалился старик.
— Спаси Христос! — на ходу бросил он мне и, тяжело приседая под мешком, потрусил к другому вагону солдатского эшелона.
Я видел, как солдаты подсадили безногого в свою теплушку, а в другой вагон проворно взобрался дед.
Семафор поднял руку, будто откозырял, и эшелон тронулся. Медленно поплыли стыло-мрачные, мохнатые от инея танки. «Раз, два, три, четыре…» — считал я, а мимо все плыли и плыли платформы с танками. И чем больше я их насчитывал, тем больше ликовало мое сердце. «И-я-за-вами! И-я-за-вами!» — мысленно отбивал я такт, согласуй его с перестуком колес.
Эшелон ушел, взвихрив за собою снежную пыль. Разъезд погрузился в морозную тишину предутрия. Я взобрался в теплушку и только тогда спохватился:
— Ты же могла с ними прямо до Иркутска доехать!
— Могла, — тихо ответила Катя. Она сиротливо сидела перед утухающей печкой, и сердце мое благодарно дрогнуло, — я понял, почему она осталась.
Я задвинул дверь, подкинул последние дровишки в печку и вдруг заметил, что нет на месте водолазных галош. Повел взглядом вокруг — нету. Где же они?
Я перевернул все водолазное снаряжение — галоши как в воду канули. И тут на память пришел старик, тяжело приседающий под тяжестью мешка.
— Гад! — вслух сказал я. — Змей подколодный!
— Кто? — удивленно взглянула на меня Катя.
— Старик. На галоши позарился.
— Какие галоши? — не поняла она.
— Водолазные. Зачем они ему? — недоумевал я. — Ходить он, что ли, в них будет! У них же свинцовая подошва.
— На дробь перельет, — высказала догадку Катя, — у нас в селе охотники бедствуют дробью.
Верно, свинец теперь на вес золота. Как я сам-то не догадался! Но мешочник унес и починочный материал для водолазных рубах: тифтик, дамистик, шелковистую резину. Это-то зачем ему? Прихватил, раз плохо лежало. Из кулацкой породы, гнида! А я еще жалел его. Безногий, тот сразу его раскусил. И ведь сидит теперь среди солдат, и те тоже жалеют его, старость уважают. Хоть бы безногий опять его там прищучил!
— Сволота! — опять не удержался я.
— Тебе попадет? — тихо спросила Катя.
— Ничо, — успокоил я ее, а сам подумал, что не миновать мне теперь «губы». Младший лейтенант Буцало взыщет с меня со всей строгостью и за шапку, и за ботинки, и за галоши, и за починочный материал, и за сожженный в печке казенный сундук, и за мерзлую картошку. Младший лейтенант Буцало всем лейтенантам лейтенант, хоть и младший. Ходячий устав.
Я начал складывать в одну кучу, поближе к двери, водолазное снаряжение. Пора было готовиться к выгрузке — последний перегон. С недоуменной растерянностью думал я о мешочнике: «Это ж надо! Стащил!» Свистнуть бы ему по уху, гаду! Я сжалился над ним — пустил в вагон, а он вот взял и обокрал. «Ты им стараешься добро, а они норовят тебе нож в ребро», — говаривала моя бабка. Оплеуху бы ему отвесить, погорячее!
Я не знал тогда, да и знать не мог, что гораздо позднее, уже в мирной жизни, встречу я еще более мерзкого типа, чем мешочник. Встречу торговца черепами и Библиями. Библии он награбит в оставленном противником городе, а черепа будет выкапывать на поле боя и продавать их в медицинский институт. Он проживет долгую, внешне приличную жизнь и ни разу не проснется в ужасе от содеянного, не вскрикнет в раскаянии, не почувствует к себе омерзения и гадливости. И он совсем не будет похож на этого старика, хотя и у него будет бородка, то только модная, «норвежская», и глаза его будут не окунево-красные, как у мешочника, а творожно-белые, с расплывчато-пустым взглядом. Он будет улыбчив и приторно вежлив, но за улыбкой будет таиться трусливая ненависть, подлая зависть и ненасытная жажда наживы, способность пойти на все, лишь бы «озолотиться», как говорит этот старик. Тот мародер окажется куда страшнее и подлее мешочника: он будет выдавать себя за сына полка, будет паразитировать на памяти народной, зная, что народ свято чтит своих защитников, будет причислять себя то к пережившим ленинградскую блокаду, то к штурмовавшим Кенигсберг. Тот мародер станет одним из моих скрытых врагов. И я не сразу пойму это…