Выбрать главу

Тот, кто обвинил меня в плагиате, отлично понимает, что плагиата нет, и потому действует не с открытым забралом, а анонимками. Написаны анонимки в разные инстанции. Я знаю, кто это сделал, но не пойманный — не вор. Схватить же его за руку я пока не могу. Да и не один он, этот любитель одесских анекдотов. За его спиной кроются опытные и злобно-завистливые кляузники, еще более беспощадные и самовлюбленные, чем он. Они ему подсказали, а вернее, приказали начать травлю.

И заварилась каша. Все это приобрело скандальную громкость, запах сенсации, кто-то «горит» показным возмущением, на самом же деле с нетерпением ждет развязки; кто-то создает комиссии по расследованию текста моих книг; кто-то требует «беспощадного наказания» анонимщика, имя которого всем известно, но вслух не произносится, оправдывая это тем, что, мол, можно оскорбить человека, нанести травму — а вдруг не он! От всей этой возни, от всего этого фарса создается впечатление, что не столько стремятся доказать мою невиновность, сколько именно найти плагиат, во что бы то ни стало найти! Не опровергнуть вздорные обвинения, а именно доказать их! И я ощутил себя офлажкованным, загнанным в кольцо, из которого нет выхода. Осторожные люди перестали со мною здороваться.

Когда человек более беспомощен: под пулями или когда его с вежливой улыбкой убивают инфарктом? Когда мне было тяжелее: когда меня сдувало ледяным ветром с крыши вагона идущего во весь мах эшелона или сейчас, под градом анонимок, сплетен, слухов? Ясно одно: в ту ночь я знал, что мне делать, теперь — не знаю. Если бы кто-то всезнающий и всевидящий сказал мне, закоченевшему, голодному, на пределе физических сил юнцу, что у меня в жизни будут часы потруднее, — я не поверил бы, конечно. В тот лютый февраль я отделался обмороженными ушами, теперь же мне нанесли удар посильнее — у меня был сердечный приступ, и я только что отлежал полтора месяца в больнице. Тогда, в юности, я не знал, что подлость сильнее любой стужи, любого голода, любого изнеможения…

Я спускаюсь с полки, выхожу в коридор. Он пуст, двери во все купе закрыты. В коридоре уютно, чисто, сверху льется приглушенный матовый свет, не утомляет глаз.

За окнами лунная летняя ночь. Мелькают темные пики елей, насаженных вдоль железнодорожного полотна, смутно белеют стволы берез, и это мельканье деревьев вдруг зримо и ясно напоминает опять ту далекую февральскую ночь сорок третьего года, когда вот так же около теплушки хороводом кружили вековые поднебесные ели Забайкалья и редко высвечивались в лунном сиянии мертвенно-белые, будто обмороженные стволы берез.

В щели двери задувало снежную пыль, и по вагону гулял студеный ветер. Я шуровал последние головешки в железной «буржуйке», а Валька лежал возле нее на водолазных рубахах, прикрытый овчинным полушубком и сверху еще брезентом. Я свалил на него все, что было под рукой, и что могло хоть как-то защитить его от пробирающего до костей холода.

— Живой? — время от времени спрашивал я его. Не сразу, с трудом, глухо, будто из-под земли, он отзывался:

— Ж-жи-во-ой. Хо-лодно-о.

— Вот остановимся, сбегаю за дровами, — обещал я в который раз, но когда остановится поезд и сколько Вальке коченеть на полу вагона, было неизвестно.

Нас посадили в вагон, обнадежив, что есть печка, но когда эшелон тронулся, я обнаружил, что печка-то есть, а вот дров нету. И я выскакивал на каждой остановке, рыскал поблизости — чем поживиться. Мне везло. То доску стащу, то остатки штакетника разломаю. Однажды обоз с сеном под руку подвернулся. Двигался он мимо эшелона, когда мы на разъезде стояли. Надергал я несколько охапок сена, Вальке на подстилку. А с последнего воза и бастрык упер. За мной возчик гнался. Благо, эшелон тронулся. Возчику я показал язык, а он грозил мне бичом и матерился. Даже жалко стало его — без бастрыка воз развалится. Но и мне хоть пропадай — Вальку-то надо греть. А возчик сено и веревкой стянет, да и не один он там — помогут.

Ехали мы уже двое суток, а Слюдянка, где был наш госпиталь и куда я вез Вальку, будто отодвигалась все дальше и дальше. При хорошей езде до нее было-то, поди, всего шесть-семь часов, но наш «пятьсот-веселый» то несся как угорелый, то останавливался на каком-нибудь пустынном разъезде и стоял часами, пропуская воинские эшелоны на запад или товаро-пассажирские на восток. Они грохотали мимо, обдавая нас снежным бураном. А Вальке было совсем плохо. И я боялся, что не довезу его…

Теперь же я еду в мягком вагоне, отделанном по-современному — пластиком и никелем. В купе на чистых простынях спокойно спят не знающие войны люди. Меня же снова отбрасывает в юность, время вдруг повернуло вспять.