Литература не стала моей профессией. Я — любитель. Мое сочинительство возникло случайно.
Живя в Дудергофе, в лагере, и обучая курсантов военного училища математике, я люто скучал вечерами. Отлучаться в город не разрешалось. Возможно, от скуки я сочинил маленькую рукопись. Она была напечатана, но это нисколько не изменило моих жизненных намерений. Профессия учителя по-прежнему увлекала меня, хотя я продолжал чувствовать себя в ней все менее уверенно. Тщеславие литератора не пустило во мне серьезных корней, — я исписался тотчас же, в первой же рукописи. И моя жизнь как бы утратила свою целенаправленность: не став литератором, я постепенно переставал быть учителем.
Как всегда бывает, я понимаю это сейчас гораздо полнее и лучше, нежели понимал тогда. Беспокойство, одолевавшее меня тогда, привело только к одному — еще сильнее я затосковал по Кате.
— Мы тут посоветовались, — сказал директор института, — и решили, что освободившаяся комната в квартире Сиповского может быть предоставлена вам.
Я все еще жил в командирском общежитии, откуда меня вяло, но настойчиво выселяли.
— Вот ордер, — сказал директор, не глядя на меня. — Вам следует как можно скорее занять площадь. У вас мебель, вероятно, казенная?
Я кивнул.
— Купите какую-нибудь табуретку или стул, соберите свой скарб и завтра же с утра займите площадь. На двери повесьте замок. У вас есть замок?
Я спросил:
— А разве жена Григория Митрофановича не знает, что вы даете мне ордер?
— Не знает. И не должна знать. До той минуты, пока вы внесете свои вещи на освободившуюся площадь. Иначе начнется волынка, и институт ее потеряет. А я зубами вырвал ее в райсовете.
— Мне не хотелось бы… — начал я.
— Не хотелось бы — не берите, — сказал директор. — Из остро нуждающихся следующий на очереди пожарник Алексеев. Он на учете в диспансере. У него три раза в год запой. Заблюет всю квартиру Сиповского.
Я взял ордер.
В тот же вечер я позвонил жене Григория Митрофановича. Мы были мало знакомы с ним, — он работал на кафедре политэкономии, а жену его я и вовсе не знал. Рассказав ей разговор директора со мной, я посоветовал ей сходить в юридическую консультацию и попытаться отхлопотать кабинет репрессированного мужа, хотя бы до вынесения приговора.
— Срок действия ордера- месяц, — сказал я. — Если у вас ничего не выйдет, пожалуйста, сообщите мне, что вы решили.
Через три дня я получил городскую телеграмму:
«УМОЛЯЮ ВАС ПЕРЕЕЗЖАЙТЕ».
Так и не купив табуретки и замка, я переехал в бывший кабинет Сиповского. Мне уже было не привыкать жить в квартире арестованного. Второй раз получалось, что, нарушая налаженную жизнь людей, я как бы делаю им одолжение.
С Евгенией Марковной мы прожили в одной квартире недолго. Месяца через полтора после моего переезда она получила повестку из райотдела милиции — ничего хорошего это не сулило.
Я пошел с ней, она была в плохом состоянии.
У райотдела, в скверике подле памятника Ломоносову, я поджидал Евгению Марковну, держа на коленях ее годовалую дочь. Ждать пришлось долго — потом я узнал, что Евгении Марковне стало дурно в кабинете начальника. Ее отпоили водой, вручив предписание выехать из Ленинграда в Казахстан в течение трех суток.
За два последующих дня была продана за бесценок вся мебель. Комиссионные магазины ломились от имущества репрессированных. Шкафы, рояли, буфеты волоклись по лестницам, выволакивались сквозь оконные проемы на веревках.
В пустой, замусоренной и затоптанной сапогами грузчиков комнате со следами содранных с обоев фотографий мы попрощались с Евгенией Марковной.
Из распахнутых настежь дверей и окон дул сквозняк.
Весна ли это была или осень, я не помню.
На дворе стоял тысяча девятьсот тридцать восьмой год.
Моим новым соседом по квартире оказался Кеша Валдаев. Его звали, кажется, Иннокентием Ивановичем, мы были одногодками и вскорости перешли на имена и на «ты».
Кеша служил в НКВД, в какой-то охране. Кого он охранял и от кого, я в точности не знал и не любопытствовал, хотя, бывая изредка в театрах, встречал иногда Кешу в фойе: двухметрового роста, широкоплечий, он с озабоченным лицом оттирал своим мощным корпусом гуляющих в антракте зрителей от какого-то невидимого мне человека, вышедшего из правительственной ложи.
Лет пять назад он умер, Кеша Валдаев. Задолго до смерти его демобилизовали в чине майора госбезопасности. Я встречал его последние годы все реже. Мне кажется, он был недурным человеком. Сын повара, заводской токарь в прошлом, попавший по комсомольскому набору в НКВД, он не был ни следователем, ни оперуполномоченным — за рост и силу его сразу определили в охрану работников Смольного.
Что-то в нем было совестливое, в Кеше. Что-то изумляло его еще тогда, в те годы. Не знаю, чем было вызвано доверие Кеши ко мне, но, даже когда мы жили уже в разных концах города, он в канун праздников присылал мне билеты на трибуну у Зимнего.
Я бывал у него в гостях. Кроме меня, за длинным, фантастически сытным столом сидели только Кешины сослуживцы. Глядя на них, я испытывал такое кровянящее любопытство, что не ощущал вкуса еды. К тому времени у меня уже не было никаких иллюзий относительно характера их работы. Я разговаривал с ними о каких-то пустяках, выслушивал их шутки, танцевал с их женами, но единственной моей мыслью, мозжившей меня при всем этом, было: а вчера, а завтра утром? Что вы делали вчера, и что вы будете творить завтра утром?..
Поздно ночью мы вышли с Кешей проветрить свои хмельные головы. Может быть, он был пьян несколько больше, чем я. Даже при свете фонарей я различал его бледное лицо.
Я спросил:
— Устал, Кеша?
— Устанешь, — сказал он.
Мы стояли на набережной. Праздник кончился вчера, но еще посверкивала кое-где иллюминация. В этот поздний час не было прохожих.
Кеша хватил вдруг своим литым кулаком по гранитному парапету. И самое странное — рассмеялся.
— Вот работенка! За трое суток спал часов пять, не более. А почему, знаешь?.. Бомбы искал, адские машинки…
— Какие? — не понял я.
— А хрен их знает… Сколько служу, столько ищу. За двенадцать лет ни разу ни фига не нашел.
— А надо? — спросил я.
— Еще как! — оскалился Кеша. — На заводах — план, и у нас — план.
Я молчал, ожидая, что в следующую секунду он испугается того, что сейчас сказал мне. Но он не испугался.
— Можешь ты объяснить, — спросил Кеша, приблизив ко мне свою одеревенелую улыбку, — на кой в наших органах план? Чего планировать-то?
Он спрашивал не у меня. Я мог не отвечать.
Мы снова долго не виделись. До меня донеслось, что Кешу вывели на пенсию. По своему возрасту он мог бы еще служить, но, очевидно, убирался очередной слой старых работников.
В году пятьдесят шестом мы встретились в последний раз. И поссорились.
Кеша пришел ко мне с просьбой: его сын поступал в институт, недели за две до экзаменов его следовало погонять по программе. Об этом мы договорились тотчас. Однако, думая, что Кешу радуют события последнего года, я сказал:
— А хорошо, брат, что мы с тобой дожили до этих дней! Слава богу, услышали, наконец, правду.
Он брюзгливо посмотрел на меня.
— А чего хорошего? Натрепались на весь мир.
— Так ведь правда же! Ты-то, Кеша, лучше меня знаешь, какая это страшная правда.
— Ну и что? Я — знаю. А трепаться ни к чему. Кому от нее легче, от этой правды? Думаешь, от нее веры больше будет? Себя же и осрамили на весь мир.
Я возмутился:
— Значит, по-твоему, надо было оставить невинных людей в тюрьмах и лагерях?
— Зачем? Тихо надо было. Без болтовни. Сажали тихо и выпускать тихо.
— А те, что погибли?